1
Самородок Земли Русской
За окном, медленно кружась, падают, серебрясь в рассеянных лучах солнца, хрупкие снежинки. Они ложатся на только-только укатанную, утоптанную дорогу, на тонкие, заиндевевшие ветви берёз и вязов, растущих вдоль неё, на крыши бревенчатых домов… А дорога-то вся как на ладони из этого окна! Далеко-далеко видать убеленную округу. Иные старухи так и коротают дни: сидят у своих, разузоренных морозом окон и смотрят, смотрят слезящимися глазами. Может, вспоминают былые годы, а, может, ждут, что и их приедет навестить кто-нибудь из родных. На дорогу можно смотреть бесконечно, ибо она – жизнь. По ней одни уходят из деревни, а другие входят в неё. И, коли кто входит, то в него вглядываются пристально с затаённый надеждою: а вдруг это ко мне? А своих тут не забывают никогда. Хоть и десятилетия пройдут, а вернётся человек, так и его признают, и не только признают, но и всю родню его упомнят. Такова здешняя память.
– Я отсель уехал сразу, как школу кончил, ещё пацаном совсем, потом приезжал пару раз мать навестить. Ну, а её не стало, так мне вроде и приезжать незачем было. Больше тридцать лет сюда не наведывался. Стариком уже сделался, седой, древний. А, как на пенсию вышел, так одолела меня тоска по родным, так сказать, местам. Приехал – навстречу мне старуха местная, Никитична, девяностолетняя. Подошла ко мне, заулыбалась, глазами заморгала, по плечу гладит:
– Здравствуй, – говорит, – Женечка! Наконец-то вернулся! Не признал, родимый?
А я стою перед ней и от стыда краснею, потому как и впрямь не помню её. А она мне:
– Я же тебя, Женечка, на руках носила… Как же могу забыть? Ты ведь Серафима Евграфыча сынок и Таисии Прокофьевны! А дедушка твой Евграф Михалыч покойному батюшке моему близкий дружок был. Я и бабушку твою помню… Я всех помню! – всплакнула. – Эх, вы! Городские! Своих не помните… Корней не знаете! Куда же так можно! А мы вас всех помним. Ждём-ждём, ждём-ждём. Вот, и тебя, голубчика, дождалась…
И так мне совестно тогда стало, что порешил я здесь остаться и хоть теперь чем-нибудь своей малой родине пригодиться, – рассказывает Евгений Серафимович Вязов, замечательный человек, у которого я имела счастье прожить несколько дней сряду, находясь по делам своим в деревне Какорино.
Деревня это находится в Ярославской области и представляет собой одну их тех глубинок, о которых так редко вспоминаем мы и отзываемся иной раз с чувством собственного превосходства (весьма, замечу, сомнительного). Правда, в отличие от многих других, Какорино – деревня крупная. В ней есть и почта, и магазин, и даже ещё сохранилась школа. Название Какорино происходит от давно позабытого слова «какоры» – хрустящие корочки на картофельных лепёшках, в некоторых местах этим словом называли и сами лепёшки. Происхождение этого названия помнят здесь ещё только старожилы, в том числе упомянутая уже бабка Никитична…
Как сейчас вспоминается мне крепкая, жарко натопленная изба. Евгений Серафимович, в фартуке, с завязанными на затылке седыми волосами, поглаживает бороду, примеряясь к принесённому из сарая пню, из которого намеревается смастерить очередную волшебную штуковину, коих хранится в его доме уже немалое количество. Тут и домовые, и лешие, и ведьмы, и русалки, и вся та сказочная нечисть, которая в наших сказках отчего-то всегда симпатична и забавна. Весь дом Евгения Серафимовича – это своеобразный музей Сказки, все персонажи которой сделаны из дерева, кореньев, сучьев и прутьев, кои мастер опытным глазом отыскивает в лесу и заготовляет в сарае, чтобы потом употребить для очередного произведения…
– Я, знаете ли, всегда любил что-нибудь построгать из дерева, да всё как-то недосуг было. А, как на пенсию вышел, да сюда приехал, так и занялся. И, видите, кое-что получается… – поясняет он. – Вот, ребята придут, будем с ними избушку на курьих ножках делать.
Ребята приходят к нему два раза в неделю, в среду и в субботу, и Евгений Серафимович обучает их резьбе по дереву. Учеников у него всего шестеро, и все они очень старательные ребята. Учит он их совершенно бесплатно, а после урока поит чаем с печеньем и рассказывает занимательные истории, коих знает множество. Эти истории у него записаны в специальном дневнике, который он ведёт многие годы. В последнее время он ездит в архив и опрашивает местных стариков, чтобы составить свой путеводитель по родным местам, воскресить позабытые уже события и имена, напомнить историю различных названий, вспомнить уже исчезнувшие с карт сёла, наконец, просто сохранить всё это для потомков, чтобы они «не забывали своих корней».
– Ведь дерево же без корней расти не может, – говорит Евгений Серафимович. – Равно и человек. Всяк должен корни свои помнить. Только то дерево, у которого корни крепки, твёрдо в земле держится, и никакому урагану не вырвать его. А, коли слабы корни, так его любой ветер выворотит, и погибнет оно. И человек тако ж…
Ещё Евгений Серафимович вырезает из дерева миниатюры на мотивы Священного Писания. И фигурки их так чудесно хороши, что иной раз кажется, что они – живые. А одну из них «Поклонение Волхвов» автор подарил местному храму Живоначальной Троицы, при котором при его непосредственном участии на Рождество всегда ставятся небольшие представления, в которых играют ученики Евгения Серафимовича.
Я вернулся домой, Путь и грешен, не свят, Пусть совсем уж седой, Я вернулся назад. Я вернулся туда, Где покоится мать, Где в былые года Было лёгко дышать. Я вернулся в свой дом, Где весной цветёт сад, И сирень под окном… Я вернулся назад. Сколько пыльных дорог Прошагал в жизни я. Я устал, и продрог, А здесь помнят меня. Здесь и помнят, и ждут, Дома всякий родня. Постучу – отопрут, Обогреют меня. Я вернулся туда, Где остался и сам. Здесь душой жил всегда, Только телом лишь там. Я пришёл и стучусь, Трепеща, в отчий дом. И теперь пригожусь Я здесь, в крае родном! |
Так написал Евгений Серафимович в своём дневнике, отрывки из которого он мне зачитывал. Здесь всё: цитаты из прочитанных книг, заметки из новостей, местные сплетни, анекдоты, личные воспоминания автора и его переживания, путевые заметки и мысли на разные темы, отличающиеся живостью и остроумием, различные слова, вышедшие из употребления, но и ныне проскальзывающие ещё в речах старожилов, стихи свои и чужие, песни… Дневник Евгения Серафимовича – это почти энциклопедия, целый мир, который затягивает читающего эти простые и удивительно правдивые строки.
– Я – счастливый человек! – говорит о себе Евгений Серафимович, старательно выпиливая что-то лобзиком. – Счастье – это «Где родился – там и пригодился!», когда житьё спокойно, когда знаешь, что от тебя есть польза твоей земле, окружающим тебя людям. Жил я в городе – пылинка жалкая, некому невидимая ненужная, а сюда вернулся, и всяк мне свояк, все меня помнят и знают, и я ныне всех знаю. И ещё счастье – знать, что после смерти твоей хоть кто-то тебя добрым словом вспомнит. Вот, меня те ребята, которых я учу, помянут, знаю, добрым словом. И это счастье!
Я слушала Евгения Серафимовича, разглядывала сделанные его руками вещи, и думала, что русская земля никогда не оскудеет талантами. Сколько же самородков живёт среди нас, часто не замечаемые нами!
Вечером приходят дети. Беленькая, голубоглазая Оленька – самая младшая ученица робко переступает порог. Следом за ней вваливается лохматый, разрумяненный Стёпка и его брат Филька, у которого ушанка съехала набекрень.
– Ух, и холодрыга там! – кричит с порога Стёпка, скидывая свой белый от снега тулуп.
– Ничё, ребятки, щас согреетесь, – улыбается в ответ Евгений Серафимович. – У меня тепло, да и работа согревает.
Последним прибегает Петруша, долговязый парнишка, рассеянный и вечно думающий о чём-то своём.
Принимаются за работу. За ней Евгений Серафимович преображается. Он напоминает какого-то древнего ведуна-чудодей, священнодействующего над своим, одному ему постижимым делом. Покряхтывает Стёпка, избоченивается, пилит да на Петрушку всё покрикивает:
– Ну, чего, чего ты делаешь, а?! Ну, наказание какое-то! Не руки, а оглобли у тебя, ей-Богу!
– Оставь его, Петя, – вступается Полюшка. – Он встаёт в пять утра, а теперь на каждом шагу засыпает!
– Ну, так пусть спит, – ворчит Сергунька, пыхтя над давно задуманным резным медведем. – Евгений Серафимович, пущай он спит, а? Толку с него как с козла молока, только материал перепортит!
– Ну, ну, разругались! – качает головой мастер. – Петруша, ты, может, и впрямь вздремнуть хочешь? Так, пожалуйста! Взбирайся на печку, а к чаю мы тебя кликнем!
И Петруша лезет на печку и вскоре уж сопит, как сурок.
– Поль, а Поль, – шепчет Стёпка. – Айда завтрась на лыжах, а? Я сегодня поглядел – лыжню дядька Фома уже проложил. Пойдёшь?
– Может, и пойду, – чуть улыбается Поля. – Если погода будет…
– Будет, будет погода! – радостно заверяет Стёпка. – Я тебе такие места покажу! Ух!
– Ну, цыц вы там! – сердится Сергунька. – Работнички, так вас растак! Один дрыхнет, другие болтают без умолку…
– А мы сегодня с Филей на санках с горки катались, – говорит Оля. – Ох, и хорошо было! А завтра с ребятами с нежную крепость построим и будем штурмовать! Весело будет!
– Ага, – кивает Филька. – Штурмовать, чур, я буду! Я страсть как хорошо эти крепости ломаю!
– Тебе бы лишь бы ломать, – хмурится Сергунька. – Всё ломаешь…
– Экой ты злой, Сергуня, – качает головой Полина. – На всех злишься, злишься…
Они работают часа два, пока Евгений Серафимович не хлопает в ладоши, приглашая всех к столу. За окном – темнотища! А звёзды светят яркие-яркие, каких не бывает в городе, и белая луна озаряет дорогу, серебрит её. Чудо, как красиво! А в избе натоплено, на столе – самовар, и сдобные булки, и варенье, и плюшки… Пожалуй, ничего нет лучше этого чаёвничья поздним вечером у окна, когда в печи трещит огонь, и разговор льётся неспешно и размеренно…
С печи слезает заспанный Петруша и принимается молча жевать пустую плюшку, даже на запивая её чаем.
– Нам тут бабушка всякие страшные истории сказывала, – говорит Оля. – Мариша так перепугалась, что ей всю ночь кошмары снились.
– Что же она рассказывала? – улыбается Евгений Серафимович.
– Про Лешего. Будто у нас в лесу Леший живёт. Как вы думаете, живёт?
– Не знаю, милая! Помнится, мне моя бабушка тоже о нём рассказывала, будто даже сама его видела…
– Ой, расскажите, дядя Женя, расскажите! – просит Оля.
– Был у меня старшой брат, Никишка. Когда ему была годков пять, пошла с ним бабка по грибы-по ягоды в лес. А ранее, войдя в лес, считалось необходимым оберег сказать. Ну, да не все говорили. Всё больше старики да старухи древние. А молодёжь-то и позабыла их вовсе. Бабка моя в это всё не верила. Так вот, значит, идут они идут. А малинники-то в нашем лесу небось сами знаете какие. Забредёшь – глаза разбегаются! Братишка мой весь уж ягодою вымазался, а у бабки – почти полны лукошки, но да всё собирает, собирает. Вдруг глянь: а Никишки-то и нет нигде. Бабка перепугалась, бегает по лесу, зовёт, аукает. Наконец, решила обратиться к хозяину леса: «Леший, леший, возверни мне внука моего!» Выходит следом на поляну, а посредь неё ветхой такой дедок сидит, глаз хитрый-хитрый, борода белая-белая. А на коленях у него сидит Никишка, и он его по головке гладит. «Что ж ты говорит, старая, за внуком-то не глядела? Ну, забирай! Я ему нянькою не вызывался!» Поблагодарила его бабка, отошла с Никишкой, обернулась, а от деда того уж и ни следа, ну, и порешила она, что это Леший и был. Так ведь, может, и ерунда это. Но да люди говорят, и иные по сей день верят…
– Ерунда, – машет рукой Стёпка. – Вот, я вырасту когда, так стану космонавтом. Вчера по телевизору программа про инопланетян была. Ведь мы же не одни во вселенной! Разве это не замечательно?
– Лично я ничего замечательного не вижу, – фыркает Сергунька. – Ты, што ли, повстречать их захотел?
– А почему нет? Это же разумные существа, они прилетают на нашу планету…
– Сомневаюсь, – качает головой Евгений Серафимович.
– В том что прилетают?
– Нет, в том что они – разумные. Ну, сам посуди, Стёпа, разве разумное существо сюда, к нам прилетит?
Все смеются, а Стёпка мотает головой:
– Нет! Всё равно они есть!
– Возможно, – соглашается Евгений Серафимович. – Да только добро ли от них быть может. Это ведь поопаснее Лешего, может статься… Да и потом, не рано ли мы на другие планеты замахиваемся? На своей, Стёпа, на своей дел ещё невпроворот, что не токмо твоему, но и многим последующим поколениям за глаза хватит. Порядок ведь нужно с собственного дома наводить. На своей планете, прежде чем во Вселенной. А того не будет, покуда столько войн кругом и столько неравенства. На своей земле, прежде чем в иных странах. Ибо нельзя принести благо соседу, когда в своём хозяйстве разруха. Хотя иной сосед твоей разрухе порадуется прежде всего… А, вообще же, нельзя наводить порядок нигде, не имея его в собственных душах, не содержа в нём мысли свои. Запомните это, дети. Прежде чем других поучать, научись сам. И тогда тебя послушают! А в душах наших столько намешано, что до порядка далече… И чем раньше человек поймёт всё это, тем ему лучше будет. Юная душа мягка и податлива, как воск. Это почва благодатная для любого семя. И от того, что заложено было в детстве, будет зависеть, каков человек станет, когда вырастет. А уж, когда вырастет, не получив доброго семя, так душа его закороствеет, иссушится, станет непригодной для произрастания из неё чего-либо. Как из твёрдой почвы ничему не расти, так и из ожесточившейся души человека. Чтобы, такая почва начала плодоносить, нужно разрыхлить её, разбередить, и только тогда она вновь станет способной принять то или иное семя. Но что может разбередить закованную в панцирь душу? Только сильнейшее потрясение! А оно есть страдание! А потому берегите ваши души с самых младых лет…
– А каков самый страшный порок? – задумчиво спрашивает Полина.
– Все пороки страшны, но, по мне, так зависть страшней остальных. Зависть – это болезнь, разрушающая прежде всего нас самих, причиняющая боль нам, порождающая и злобу, и гнев, питающая гордыню и тщеславие. Ведь подумайте: вот, мой сосед, он работает, и его хозяйство процветает, и поля его плодоносят, и скот его тучен, и дом его крепок. Порадуйся за него! Порадуйся за своего соседа! Так нет! Мы завидуем и от того желаем ему разорения. Пусть и скот его передохнет, и дом сгорит, только бы жил он беднее моего. Чтобы мне не обидно было. Ведь иным из нас чужая бедность и горе в утешение. Пусть мне худа, но ему хуже моего. И тому радуемся! Да как же так можно?! Страшен грех зависти, ибо он может и до самого ужасного преступления довести человека. Запомните, дети: не завидуйте никому и никогда в жизни вашей и сами тогда счастливее будете!
Становится совсем поздно. И ребята, хоть и неохотно, но начинают собираться и расходиться по домам. А Евгений Серафимович, проводя их, садится у образа и, раскрыв Библию, читает какой-нибудь отрывок из неё вслух… Ярко горит лампада, освещая пожелтевшие листки старой книги, и громко, чисто звучит голос самородка земли Русской…
2
В санях
Солнце сегодня яркое необычайно, так что и смотреть кругом больно. Сияет ледяное покрывало, слепя глаза, бескрайние здешние просторы сливаются на горизонте с голубым небом, а от мороза перехватывает дыхание. Зато дорога хороша, уже накатана до нас, и мы едем по ней, укутавшись в шубы, по-барски, в санях, хотя и не на тройке, а всего лишь на одной кобылёнке. Впрочем, нам большего не нужно. Путь здесь близкий, на машине так и вовсе за двадцать минут домчаться можно, ну, а ток – часа полтора-два. Так ведь зато романтика! Скрипят полозья саней по снегу, стучит копытами лошадёнка, потряхивая куцею своей гривой и помахивая хвостом, и хозяин её, по-старому ямщик, Тимофей, что-то мычит себе под нос. Тимофей – обычный деревенский мужичок, семейный. Троих детей да жену кормить надо, а в нынешнем селе где взять работу? И проснулась в бывшем крестьянине деловая жилка. Взялся он на своей клячонке желающих из города к развалинам барской усадьбы возить. Спрос не велик, да есть, особливо зимой. А летом на этой же кобыле можно и поле вспахать. Так и вертится Тимофейка, как волчок, всюду успевает Сани тоже его, сделанные любовно, с изяществом, просто да с вкусом, чтобы седоки и впрямь могли себя старорусскими барами ощутить. И как ощущается-то! Будто баре и есть.
Да, собственно, от истины это и недалеко. Едем ведь мы вместе с Филиппом. Филипп – француз, но корни у него русские, более того, дворянские корни. Предки его жили как раз в той самой усадьбе, в которую мы сейчас направляемся. Филипп никогда не бывал в России, хотя прилично говорит по-русски. Но всё-таки он француз, и Франции рассматривает, как свою родину. Там таких как он много. И, что особенно жаль, русские в отличие от многих других наций, оказавшись на чужой земле непростительно быстро ассимилируются, будто бы стыдясь своего истинного лица. Мало того, не имея согласия дома, они не обретают его и изгнанные из него. Несогласие, партии, системы, учения – всё это разделяет и без того неплотную русскую общину за рубежом. Попадая туда наши люди тотчас стараются выучить язык как можно лучше, чтобы не дай бог не догадались, откуда он родом! Перенимают манеры и культуру, растворяются в чужом народе, как только могут. Впрочем, эта пагубная способность и даже страсть к перенятию чужого у нас в крови. Мы склонны к этому и оставаясь на своей земле ещё со времён Царя Петра. Мы отчего-то стыдимся себя и полагаем, что европейцы чем-то лучше нас, не любим их за это, но и преклоняемся перед авторитетом Европы, стараясь подражать ей во всём, начиная с внешнего вида, кончая коверканьем собственной своей души, настраивая её на лад просвещённой Европы. По сути, пародируем их, и от того сами делаемся смешны. Только немногие русские эмигранты поколение за поколением бережно хранят свою культуру, свою нацию, а очень большая часть забывают корни свои, вступают в браки с коренными жителями, смотришь: минуло одно лишь поколение, а уж и не скажешь, что русский, француз, истинный француз! Вот как раз таков мсье Филипп, который, правда, всё-таки проявил интерес к своим истокам, зачем и прибыл в эту глухомань.
– Всё-таки Россия – странная страна, – замечает Филипп, картавя на французский манер. – Когда мы с вами были в Москве, в Петрограде, то я удивлялся, как много там людей, машин, и всего, всего! И, вот, приехав сюда, за Урал, я вновь удивляюсь: отчего так мало здесь людей? Ведь сколько земли здесь! Сколько всевозможных предприятий можно устроить, сколько людей поселить – ничего! Я не понимаю этого…
– Вы правы, Филипп, – соглашаюсь я. – У нашей земли нет хозяина, и нам очень не хватает здравого смысла…
– Мне кажется, что вы, русские утратили инстинкт самосохранения, самосбережения…
– Ну, беречь себя мы никогда не умели. У нас ведь, Филипп, всё войны.
– Да! Да! Война! Я удивляюсь и ещё как раз этому: как вообще может быть жив народ после стольких войн? Откуда силы? Ведь на каждое поколение по войне, а то и по нескольку войн! А народ ещё живой, несмотря на это
– Не дождётесь, – бормочет Тимофейка.
– Что вы сказали? – оборачивается к нему Филипп.
– Говорю, что у нас ещё на всех Бонапартов силёнок хватить!
– Во Франции, конечно, тоже слишком силён космополитизм, – помолчав, вновь начинает Филипп. – Но Франция – родина либерализма. Но Россия! Я хотел понять вас, и не понимаю. Вот, я был на рынке в Москве – русских нет. Был здесь – тоже самое. Только там был Кавказ, а здесь, здесь…
– Китаёзы, – смачно выдыхает Тимофей. – У нас в деревне баба за китайца замуж выскочила. Представляете? Вы, грит, русские – пьёте, а китаец, он, де трезвый да работает! Ну, нормально? Я ей говорю: «Не боись, милка, мы твоего китаёзы быстро споим!» Так она как завопит! Своих мужиков ей мало.
Вчера вечером Филипп показывал мне фотографии своих предков, сделанные ещё до революции. Не знаю отчего, не прикасаясь к старым фотографиям, я ощущаю невольный трепет. Во-первых, оттого, что веет от них тем давно ушедшим, что уже не возвратить никогда, и лица на них – другие, не такие, как сейчас, таких лиц и нет уж больше, их хранят только старые фотографии, чёрно-белые, пожелтевшие, но сохранившие дух своего времени, но каждая – почти шедевр, но в каждой – благородная изысканность, которую мы так же теперь утратили, которой никогда не встретите вы на современных фотографиях.
Сворачиваем в лес. Вековые ели, тёмные, облитые, словно патокой, сверху белым снегом. От них веет величием и спокойствием. И запах! Запах зимнего леса хорош особенно. В нём, как будто начинает пахнуть даже сам снег. И запах этот смешивается с ароматом хвои и ударяет в ноздри. Мы мчимся…
– Ты бы, Тимофей, колокольчик лошадке привесил, как в старые времена, – советую я нашему ямщику.
– Не, – мычит он в ответ. – Шуму больно много. А по нашим краям без шуму лучше. Созерцательно… Леса у нас солидные, поля тож… Всё у нас солидно, окромя житья. А житьё, мсье, у нас, не вашему французскому чета. У нас житьё – с утра встал и за вытьё. А у вас – блажь сплошная.
Филипп не спорит, он созерцает и задумчиво молчит.
Мы подъезжаем, наконец, к конечному пункту нашего путешествия. Барская усадьба, а точнее то, что от неё осталось. Остались стены, осталась крыша, остался изящный мостик через замёрзшую теперь речку, по которому подъезжаем мы к разбитой лестнице, с обшарпанными колоннами и единственным оставшимся львом, хотя изрядно покорёженным. Тимофейка проворно спрыгивает на землю, вслед за ним выбираемся мы.
– Усё, баре, прибыли. Проходьте внутрь. Только поосторожнее. Народ у нас шибко некультурный, а потому – гадят и стёкла бьют. Не пораньтеся и не вляпайтесь! – предупреждает Тимофей.
Эта усадьба как две капли похожа на многие, заброшенные и забытые, обрнчённые дальнейшему разрушению. Когда-то величественная она глядит теперь жалко и страдальчески. Паркет и стёкла давно утащил местный предприимчивый люд. Что-то продали, что-то пустили в хозяйство. Выломали и часть булыжников из дороги, и даже кирпичи, бывший здесь когда-то флигель просто разобрали. На стенах надписи, оставляемые уже многие десятилетия. Первые на манер «Смерть буржуям и белогвардейской контре!», последние – из тех кратких, что пишут на заборах.
– Варвары… – качает головой Филипп.
– Обычные люди, к несчастью.
Некоторое время мы бродим по этим развалинам. Холодно.
– Здесь родился мой прадед, – вздыхает Филипп. – Мог бы родиться и я… Вот, я думаю, зачем всё это так было, а?
– Не знаю, – отвечаю я.
– Поедемте назад, – решает Филипп.
Мы снова в санях, снова мчимся по ледяной дороге, мимо великанов – елей.
– Я скоплю достаточно денег и выкуплю этот дом, – вдруг говорит Филипп.
– Но это же так дорого!
– Я не беден. Мне хватит.
– Но зачем, Филипп? Вы же настоящий француз.
– Был, пока не пробыл два месяца в этой стране. Я, знаете ли, понял одну важную вещь: мы многое потеряли, мы все потеряли очень многое, многое уже не вернуть, но то что вернуть ещё можно, надо возвращать! И надо торопиться, чтобы не было поздно, чтобы не потерять ещё больше. Хватит терять! Пора обретать вновь…
– Хорошо сказал! – хвалит Тимофейка.
Мы едем дальше. Солнце уже садится, отражаясь в снегу, и, кажется, на нас надвигается огромный пожар, а на его фоне – чёрные, словно обугленные, деревья. Устало ржёт наша кобылёнка, покряхтывет Тимофей, кутается и зябко ёжится Филипп. Тихо. И несутся наши сани через ледяную пустыню русского севера, необъятную, великую, пугающую и такую волшебно прекрасную…
3
Пирожки с капустой
До Суздаля ехали мы на машине. Мимо нас проносилась во всём своём разнообразии Владимирская область. Машин на дороге практически не было, а потому ехали мы быстро, что, однако, не помешало мне отметить и привычное запустение сёл, и расплодившиеся, как грибы после дождя, шашлычные, в которых, по обычаю же, отмечались свадьбы, и невесты в белых до пят платьях, подметая подолами дорожную пыль, грызли жёсткое мясо прямо с шампуров (никогда не понимала этой традиции, неужели нельзя отметить столь значимое событие в более пристойном месте?), и красочные плакаты с рекламою вилл, коттеджей и таунхаусов (ближайший «таун» при этом находился километрах в пятидесяти), и поля со скатанным в рулоны сеном, и дымящие торфяники, проезжая мимо которых, нам приходилось затворять окна, и скучные, обшарпанные стены маленьких городков, и редкие церквушки, на многих из которых (отрадная черта!) удосужились-таки установить купала и кресты, и ещё много чего.
Мы миновали Владимир, мельком разглядев Золотые Ворота и Успенский Собор. Ещё примерно час езды и, наконец, Суздаль! Мы проехали по центральной улицы, которую не пойми зачем обозвали-таки в честь вождя мирового пролетариата. В этом удивительном городке, кроме этой несчастной улицы нет больше ничего, что говорило бы об истории минувшего века. Патриархальность во всём. Это даже и не город, но огромная, великолепная деревня улучшенной планировки. Такой была Москва века два тому назад. Деревянные домики с резными ставенками и наличниками и резными же воротами, ни единой каменной глыбы во всём городе! Чистота, какой мало где теперь найдёшь. Нет, не хотела бы я жить ни в Париже, ни в Питере, а предпочла бы поселиться здесь! Далеко-далеко виден горизонт, воздух чист и прозрачен, так как здесь и машин-то почти вовсе нет, и большинство жителей ездят на лошадях. От монастыря к монастырю курсируют пролётки, с вдоль реки скачут верхом босоногие мальчишки, загорелые и здоровые. И соборы, монастыри, церкви – их тут не счесть. Повсюду поблёскивают кресты и купола, а с колоколен разносится малиновый звон, ласкающий слух. Такого звона не услышать в городе! Там заглушат его сирены, моторы и т.п. А здесь этот звон оглушает, проникает в тебе, пьянит…
Суздаль – заповедник Святой Руси. Приезжая в него, вы соприкасаетесь с той нашей родиной, которая давно уже канула в лету и сохраняется только здесь. А в этом заповеднике есть свой заповедник – Музей Деревянного Зодчества, состоящий из двух замечательных церквей, без гвоздей построенных, купеческого и крестьянских домов. В домах всё сохранено в соответствии со стародавними временами: посуда, печи, полати, лукошки и прочая утварь, детские люльки, вышитые лоскутные одеяльца и рушники. В одном доме стоит ткацкий станок, а перед ним – «ткачиха». Она, как и другие «хозяева домов» облачена в старорусское платье: сарафан, кокошник. Открытое русское лицо, ясный взгляд…
Выходим оттуда – окружают нас бабушки с пирожками и блинчиками, кои заканчиваются у них уже к обеду. Бабушки тоже, как с картин русских религиозных художников, улыбчивые, светлые. И говорок у них не наш, другой какой-то, позабытый. Мы покупаем пирожки с яблоками, капустой и мясом и идём к реке.
За рекой возвышаются белые стены с синими куполами – Суздальский Кремль. Над нами нависают вязы, изредка шумя длинными своими ветвями, вода – прозрачная, так что видать дно, а посреди реки – лилии, белые, красивые… Шумит ребятня, играя в очередную игру, на другом берегу кочуют пролётки, и мимо нас летит вороной конь, а верхом на нём мускулистый парнишка, сбросивший от жары рубашку. Он похлопывает коня по шее и смеётся. И конь радостно ржёт в ответ. Где вы ещё увидите такое? А мы едим пирожки, вкус которых не сравнится, пожалуй, ни с каким другим. Эти пирожки лепили и пекли добрые люди, пекли, как для родных детей и внуков, а не как для продажи, пекли вкладывая в них всё своё тепло и любовь, и оттого-то они так сладки, так удивительно вкусны. Пирожки с мясом, с яблоками, и, особенно замечательные, с капустой. И аромат долго ещё щекочет нам ноздри, а над нами, по синему небе плывут белые-белые, как снег, облака, позолоченные по краям жарким солнцем… У нас впереди почти целый день, день, проведённый в ином веке, будто перебросила нас туда машина времени, день, проведённый в сказке, день, проведённый в Святой Руси…