На Главную
Новости Авторы Проза Статьи Форум Карта
О проекте Цитаты Поэзия Интервью Галерея Разное

 


        Олег Неустроев


        Осенний дождь


        Сборник миниатюр





Иллюстрация. Автор: Jacek Yerka. Название: Between Heaven And Hell







ОТПУСК СЛЕСАРЯ ПЕТРОВА


Еще ворочался Петров, проснувшись в первый день, упорствовал, глаза не открывал. Но сон не утка глупая – подманивать его. Поднялся неохотно. В трусах по комнате ходил, поставил в кухне чайник на плиту. Пошел, умылся. Поскреб ногтем щетину. "Пусть борода растет", – подумал.

Он чай покрепче заварил в большой железной кружке. И пил, не обжигаясь, не дав ему остыть. Сидел, напившись, без движений. Осматривал пространство. И видел он: пятнисто-серый потолок, на абажуре паутину.

"Чего же я сижу? – Петров подумал, – еще и отпуск не отмечен". Собрался быстро и в трико, в сандалиях на босу ногу спустился вниз и вышел из подъезда. Купил закуски, сигарет и три бутылки водки – одну всегда на утро оставлял.

Пожарил два яйца, вернувшись, залил их майонезом, порезал колбасы, сказал: "Ну, с отпуском тебя", – и выпил водки полстакана и сразу закусил. Глаза закрыл и ожидал: огнем лилась по пищеводу, упала в жаждущий желудок и там уютно растеклась, согрелась водка и парила. Налил еще и молча выпил. А с третьей бабку помянул, – жена скончалась прошлым летом и больше у Петрова никого.

Ходила бабка в церковь. Петров ей не мешал. "Мне все равно", – он думал. Прибил ей полочки в углу, она поставила иконы, повесила лампаду. Теперь они остались. Но он молиться не умел, смотрел на них, как на картины. Лампаду зажигал, чтоб только вспомнить аромат, плывущий по квартире.

Он словно чувствовал ее, – сухие руки и лицо, и круглый маленький живот, и запах теплой кожи. Все увядало вместе с ним и тем роднее становилось. Пока смешливое лицо не обратилось в строгий лик, и он подумал в первый раз, – ничто их больше не роднит. Как будто жизнь прожил один. А может быть, придумал.

Теперь он закурил. Меняется пространство после третьей – неуловимо и легко, и время мягче протекает, не так безжалостно к нему. Скользит, как шёлковая нить, и раны рваные края без боли зашивает.

Петров пьянел. Одна бутылка опустела, стояла на полу. Петров открыл вторую, окурок в блюдце затушил. Поднял стакан и выпил. Последний отпуск у него, последний год работает Петров. Потом лишь пенсия и дача, – лопата, грядки, пескари. "Еще немного, – думал он, – еще лет десять может быть – и я с бутылки буду пьян, с одной бутылки, как пацан". Все чаще юность вспоминал.

Сейчас все хорошо. Пошел достал альбом семейный. Они вдвоем – в Крыму, на даче. Она всегда с улыбкой. Теперь, конечно же, фальшивой. Ну, может, просто неуместной. Не зря Петров сниматься не любил.

Сейчас, конечно, лучше, – Петров просматривал альбом без стариковских быстрых слез. Ведь год почти уже прошел и слез тяжелых не осталось. Но пустота не исчезала. И по привычке, засыпая, свободным место с краю оставлял. "Ну ладно, ну помянул, и хватит", – Петров подумал. Закрыл альбом, отнес его на место и вышел на балкон.

К зениту солнце приближалось. По-летнему палило. Исчезли запахи весны, – холодной, влажной, вот только что проснувшейся земли, подгнивших листьев прошлогодних и травы. Растаял снег в тени, просохли лужи. Пора на дачу.

На даче дел невпроворот. Соседка по участку на лето переехала уже. Всегда там раньше всех. И тоже вдовствует она. А через год – на пенсию ему: на даче жить до снега будет, колоть дрова, камин топить. Вставать с рассветом, с закатом спать ложиться. Работать, отдыхать – когда захочет. О чем мечтал всю жизнь. Вечерний дождь с грозой и солнце утром. Лопата, грядки, пескари...




ГРАФОМАН


На обратном пути он забыл эту фразу. Он придумал ее, пока ехал на дачу. Пока покоен был, и мозг ничем не занят. Жена вела машину, а он смотрел по сторонам. Потом почувствовал ее, в пространстве между нёбом и ставшим вдруг огромным языком. Она там еле помещалась.

Он перекатывал ее, все грани ощущая. Он, словно ювелир, граня алмаз огромный, боялся ошибиться. Менял порядок слов и знаки препинанья. Все лучше фраза становилась. Отточенно граненой. Почти что гениальной. Он шлифовал ее еще, пока она не заблистала.

Но не скопировал, приехав, на бумагу. Бывает так, пока в тебе слова живут – они как птицы в небе. Как будто журавли. Когда тоскуют, улетая. Красивые, воздушные и нежные, как пух. А перенесешь их на бумагу – и улетело, словно сдулось, настроенье. Исчезло вслед за журавлями. Давно блокнот с собой он не носил.

Пытался вспомнить настроенье. В местах, где проезжал, когда явилось предложенье, оглядывал поля. Околки, перелески. Надеясь взглядом зацепиться и вспомнить что-нибудь. Одно лишь слово только, настроенье, одно движение к нему. Но все впустую. Бесполезно.

Исчезнувшей любви осталось ощущенье. Еще вчера она жила, собой пространство заполняя, желаешь прикоснуться – руку протяни. Сегодня нет ее с тобой. Когда еще заполнишь место это. Когда запомнишь это чувство.

«Под сорок мне, – он думал, – пора наверно прекращать метания души, терзания искусством, депрессии, запой и остальные вещи, которые богемными болваны называют, а суть бездарность только и временеубийство».

И иногда еще такая мысль в дурную голову вползала: не грех ли, если вдруг, почти случайно, когда в машине он один, вдруг дернет руль на встречную. Лоб в лоб на грузовик. И не успеет отвернуть. Конечно, сам с собой лукавил.

Все оттого, что он бессилен был. Не мог создать он ветер летний, несущий запах сена, пыли, листьев прелых с бензином вперемешку, прозрачный и тугой одновременно, словно простыня после любви и парус белый после боя.

Еще вчера талантлив был. Рвалось, теснилось вдохновение. Он бесконечно мог творить. Ему казалось… И вот, одна лишь фраза, забытая к утру, его талант украла. В подвалы памяти бездонной , где все бесследно пропадает, утащила. А сколько там всего! «Пусть пропадает», – думал он.

«Пора заканчивать», – подумал. И неожиданно закончил.

2003





ДЕД


Я чертей тогда боялся. Не помню, почему. Спросил у деда:

– Дед, ты черта видел?

– Да, видел раз.

– А где?

– Да в кузнице когда работал, смотрю, он за спиной стоит.

– Дед, он страшный?

– Когда боишься – страшный, а коль ты с Богом, он сам тебя боится.

– А ты боялся?

– Тогда уж нет. А раньше бы, конечно, испугался. Такая злая морда. Глаза горят. Из пасти вонь.

И я себе представил, забрался в угол живо, накрылся одеялом. И не вылезал до вечера, пока родители за мною не пришли.

Отец принес с собой три литра пива. Налил в стакан и отошел. Никто и не заметил, как я все пиво выпил из стакана и завалился пьяным спать, и не боялся ничего.

Еще постился с дедом. Он резал редьку мелко-мелко, зеленый лук, ссыпал в глубокую тарелку, домашним квасом заливал. Потом мы это ели. И этот запах горькой редьки и кислый кваса вкус, сводящий скулы, я помню до сих пор. А бабка не постилась. Пекла огромные, как лодки, пироги. С печенкой, с мясом и с яйцом. И булки стряпала еще. Чуть увлажненные душистым чесноком, Из теста с салом варила колобки. А дед ругался на нее: «Грешу через тебя», когда бранился, говорил, Всегда мне было интересно, как происходит это у него. Казался мне безгрешным он в то время. Таким же, как и я.

Еще молились с дедом. Вставали к образам и дед, прикрыв глаза, губами молча шевелил. А я молитв не знал. И дед мне говорил: «Проси у Бога все, что хочешь». Я велосипед однажды попросил, а Бог сказал, наверно, деду, иначе как бы он купил?

Постился с дедом я неделю, пока отец про это не узнал. Они ругались целый вечер, и дед потом сказал: «Пойду, однако, на болото помирать, наверно очередь пришла». Совсем недалеко от нас болото разливалось – через шоссейную дорогу. Но он ошибся. А может, смерть ошиблась. Совсем немного, впрочем: в соседний двор в тот раз, за бабой Полей, заглянула.

У бабы Поли был фруктовый сад. Такая редкость в нашем крае. Стелились яблони в саду, кустилась вишня, малина сладкая и крупная росла. В саду у бабы Поли мы не воровали никогда. Она сама нас угощала и не жалела ничего из сада.

Теперь она лежала без движений. Спокойно абсолютно. А дед читал над ней потрепанную книгу. И две свечи, стоящие у бабы Поли в изголовье, клонили огоньки, когда страницы он листал или входил проститься кто-нибудь. И свет скользил от них по желтому лицу, морщины двигая его, как будто баба Поля улыбалась. А сад в то лето буйствовал огромным урожаем, с ней прощаясь. И нас проститься с бабой Полей приглашал.

Мы ехали за ней сначала по шоссе, что от болота отделяло наш пыльный городок. Потом в тенистый бор свернули и по дороге, рыхлой и песчаной, в узлах от корневищ огромных сосен, проехали немного. Остановились в тупике и дальше гроб несли на поднятых руках, чтоб за оградки он не задевал. А день чудесный, ясный был. Не жаркий абсолютно. К сосне огромной, в три обхвата (моих все пять, наверно), я прислонился головой и снизу наблюдал, как от вершины к облакам душа моя плывет. Наполненная запахом сосновым.

В могилу опустили гроб, скатали полотенца, и отвратительной кутьи мне напихали в рот. Я выплюнул за дерево ее. И риса сладкого с тех пор я есть не мог. И не постился больше. А дед, конечно, умер. Но через тридцать с лишним лет. Уснул и не проснулся. С улыбкой на лице. С бельем посмертным рядом, на древнем, обитом жестью, сундуке. С огромным прошлым, в котором черта не боялся, грешил в котором, на непостившуюся бабку матерясь. В далеком прошлом, в котором я постился вместе с ним.

И вновь поститься начал я в тот год.

2005





ОСЕННИЙ ДОЖДЬ


Наполнил ванну до краев. И под струю воды горячей нестерпимо добавил с пеной колпачок. Затем еще один, еще, пока огромная гора, похожая на шапку из песца, не скрыла ванну под собой. Тогда он, крайне осторожно, одной ногой сначала, в ванну наступил. И обжигающую воду ощутил. Затем вторую ногу опустил. И лишь затем, стерпев, присел на облако из пены и провалился, словно в сказке, в кипяток. До пояса сначала. Потом и полностью укрылся воздушной пеной невесомой. Ошпарился, размяк и привыкал.

А рядом с ванной он поставил табурет. На табурет поднос пристроил и на подносе аккуратно разложил: сигару, пепельницу, заложенную книгу, абсент со льдом в стакане, разбавленный водой и полотенце. А дверь он в ванну не закрыл. И ветерок прохладный, сквозь комнату от самого балкона с распахнутою дверью, к нему с осенним запахом влетал, и видел он из ванны, как дождь на улице идет, косыми лохмами метет, сбивая желтую листву и чертит серую тоску на грязных стеклах. С той, уличной, холодной, стороны.

Он обмакнул вспотевшее лицо мохнатым полотенцем, вдохнул абсент, полынной горечи глотнул со льдом и проглотил и закурил. Открыл роман, читал и, наслаждаясь, ощущал, как лед скатился внутрь и там растаял, всё тело охлаждая изнутри, охваченное снаружи кипятком. Потел и утирался мягким полотенцем. И светлый дым сигарный над пеной простирался, табачным запахом смешиваясь с ней.

Сегодня на работу не пошел. Сначала колебался и сомневался долго. Затем, когда решил бесповоротно, что дома остается, почувствовал огромное, как при прогулах школьных, облегчение. Давно забытое, как думал он. Когда всю ночь над книгой просидишь, а утром вдруг решишься и в школу не идешь. И дома никого. И так пронзительно легко, как небо в ясный день осенний. Все оттого, что день тебе принадлежит, а больше никому.

Как все давно, бесповоротно, отлетело. Отшелушилось старой кожей. Сегодня он один. В квартире тишина и стены резонатором усиливали звук воды текущей за окном. Вода текла по трубам, пощелкивая, соединяя жизнь его с вселенными другими. Так он, по крайней мере, не абсолютно одинок. С водой, с абсентом, с книгой. А почему он на работу не пошел, придумает причину до тех пор, пока вода остынет.




МОНАХ


Был монастырь, в нем жил монах и братия его: на острове скалистом среди моря. Ни корабли большие, ни маленькие лодки рыбаков к скалистым берегам не подплывали – ни по желанью, ни случайно. Такая странность. И еще – в таких широтах остров находился, что день и ночь молитвами сменялись, ни день, ни ночь не проходили без молитв, не приходили никогда.

Пятнадцать лет с тех пор прошло, как жил монах в монастыре, – никто не умер больше, никто не появился. Вся братия – двенадцать человек, всего двенадцать келий.

Проснувшись в темноте, одновременно в храм входили все, – из каждой кельи к храму вел свой путь. Стояли молча, ожидая, и затем, с молитвой солнце поднималось, сквозь окна верхние – алтарь, иконы, братию, собор и крест над ним, весь монастырь и остров – освещая. Так начинался каждый день.

Позавтракав легко, все принимались за работу. Кто строил, кто урожай растил, – без принужденья, по желанью, и в одиночестве обычно. Монах рыбачил. Простившись с братией, он в море уходил. И там один – молился в полдень и обедал.

Улов его всегда был одинаков, – хватало братии на ужин. Он больше не ловил, а меньше море не давало.

С утра он ставил парус и лодку ветер уносил в открытый океан. Еще недолго видел остров, собора купол золотой, затем все облаком молочным оставалось позади, потом и вовсе исчезало. Дышал покойно океан и глубоко монах вдыхал все запахи его. А краски утром так легки, полутона небес воздушны. Монах и сам не весил ничего, ему казалось – парус он, – так пусто – сладостно в груди.

Пустынно море в полдень, – спалило краски солнце, взобравшись высоко. Монах дремал. Кругом снега и купола, и небо синее морское, а спит он дома у окна и солнце гладит по щеке, и топит снег который день, с сосулек капает вода и бриз весенний звон принес, – монах-звонарь сзывал на ужин. Тотчас менялся ветер и лодку парус нес к монастырю. Волна не поспевала и вслед бурлила и играла. Монах неторопливо снасти выбирал и складывал улов.

Закатом солнце соблазнялось. Но в море скрыться не могло. Вечерний ветер пах свободой, без примеси тоски – от одиночества обычной, в душе, – восторг от тишины, а в шторм от красок грозовых, – покой и наслажденье.

Монах, причалив, вытаскивал на берег лодку и нес улов к монастырю. Всей братией готовили еду, а после ужина читали. Входили в храм и все молились. Затем и солнце заходило.

Так каждый день закончен был.




ТОЛСТОЙ


Почувствовал себя в вагоне, как в гробу. В пустом, большом, таком же деревянном. Его несли как будто быстрым шагом. А он от края и до края перекатывался в нем.

Был болен он. Хотел остановиться. Прилечь, уткнувшись в стену. Не двигаться никак. Не видеть никого – так надоели дочь и врач. На первой станции попавшейся сошел. И получилось хорошо – никто его не видел.

Вздохнув белесым паром, поезд скрылся. Лев Николаевич на станцию зашел. Нашел скамью пустую у стены. Прилег, пальто накрылся и уснул. Забылся в полусне.

Он мерз. Его трясло. В больном навязчивом бреду Лев Николаевич бежал. Его догнали. Накрыли теплым одеялом. Толстой открыл глаза. На нем действительно лежал большой, бараном пахнущий тулуп.

И он согрелся, наконец. На спину повернулся. Устал от этого движенья и вспотел. Но чувствовал себя намного лучше. Легко и бестелесно. А рядом с ним мужик сидел, который и накрыл его тулупом.

Лев Николаич есть хотел. Он вспомнил, что где-то были деньги. Достал купюру и молча сунул мужику. Сперва мужик опешил, потом ушел, понятливо кивнув. С бутылкой водки он вернулся буквально через пять минут.

Скамью свободную придвинул. Накрыл ее куском холстины. И на тряпице разложил: шмат сала, лук, соленый огурец и серый круглый пышный хлеб. Достал стакан граненый из кармана. Протер его: "Давай, дед, поправляйся", – Толстому первому налил совсем чуть-чуть не до краев.

Толстой протяжно выдохнул и выпил. Заел тотчас же огурцом. Мужик не медля хлеб отрезал, дурманящее сало сверху положил. Лев Николаич жадно ел. И ощущал, как спирт толкает кровь к ногам и голове. Насытившись, уснул.

Теперь спустился он в подвал. Там жарко и темно. Горячий пол неровный. Босым ходил Толстой и ноги обжигал. И душный смрадный запах ноздрей его касался. Недомогал еще немного. Еще был болен он.

Еще гордыня не исчезла, – Творцом он чувствовал себя. И жажда слов пустых, бумажных, – не оставляла мозг его. Он сочинял в бреду сюжеты, характер складывал героев, движенья, лица вспоминал. Но нить повествования больного мучительно рвалась.

Лев Николаевич устал. Он столько времени писал, что жизнь его сама в литературу превратилась. Смотрел теперь со стороны, из темного подвала, и понимал, что жизнь уже прошла. И ужасался, тосковал. "Ни слова больше, – он подумал, – не напишу я – буду жить".

Открыл глаза. Мужик с ним рядом сидя спал. Мужик не ведал про Толстого, а хуже жить от этого не стал. "Но и не лучше", – Лев Николаевич подумал. Одернул тут же сам себя: "Ты ничего не сделал для него. А только возомнил".

Светило солнце сквозь окно. Толстой был слаб совсем еще. Поднялся, сел, к стене спиною прислонившись. Мужик проснулся: "Ну как ты, дед, – спросил, – получше?" Лев Николаевич кивнул: "Почти здоров. Пойдем, я угощу".

Надел свое пальто. Мужик забрал тулуп. Пошли в буфет вокзальный. Лев Николаевич к водке заказал горячий жирный острый борщ. Который огненной рекой, парящей, алой, совместно с водкой ледяной, сперва контрастно, а затем – перемешается и растечется по желудку. И вызовет испарину на лбу. Тогда и будет он здоров.

Они распили штоф и закусили. При расставании Толстой хотел дать денег мужику. Но тот не взял. Лев Николаевич купил ему бутылку. От водки он не отказался. Поблагодарил, сказал: "Бывай здоров", на первый поезд сел и скрылся.

Толстой не сразу вышел из вокзала. Чего-то он боялся. Присел на ту же самую скамью, глаза закрыл и отдыхал – от снов, болезни и обеда. Так было хорошо, что он не думал ни о чем. А просто наслаждался. Практически ничем.

Собрался с духом Лев Толстой. Уверенно поднялся. Не торопясь и аккуратно, на пуговицы все свое пальто он застегнул. Оправил воротник и нахлобучил на голову шапку. Открыл большую дверь. Весной запахло. Снегом талым. Апрельским ярким солнцем. Толстой не двигался сначала, а постепенно привыкал – к выздоровленью своему и собственным движеньям. Затем дорогу за вокзалом разглядел и двинулся по ней.

Он шел обратно. В монастырь. Его ждала там радостная весть.

2002





ПУТЕШЕСТВИЕ ВОКРУГ СВЕТА


Он находился в кресле. В огромной комнате. От самого окна и до стены в ней пыль перемещалась. В цилиндре солнечного света. Струилась и текла. Сверкала. Себе алмазной представлялась.

Откинулся на спинку. Закрыл глаза. И все, что окружало, сначала скуку навевало. Потом – успокоенье. Тепло, покой, дыханье равномерное. Приблизились к нему. По очередности, без звука. Он не противился нисколько. И показалось, что уснул.

Как будто бодрствовал в свете – текущего огня, расплавленного солнцем. Сквозь пыльное стекло, как лазер сквозь алмаз, оно сверкало и текло, и обжигало. Сначала шею и лицо. Затем, почувствовал он, огонь достиг ступней, и он сгорел. Но как-то так, без боли. Без ожогов. Неокончательно сгорел.

Он весь сгорел. От пяток до макушки. Исчез. Никто его не видел. Осталось только кресло, в котором он сидел. Оно еще покачивалось немного.




ВЕЧЕРНЯЯ РЫБАЛКА


Не нужно ни свет ни заря подниматься. Из теплой нагретой постели вставать. Сожалеть о потерянном сне. Суеты никакой. Все на полке в сарае заранее сложено – спиннинг и весла, в коробке пластмассовой блёсны. У берега водит боками запряженная лодка. Осталось её оседлать, вставить в уключины вёсла и к острову, пока еще видно его берег песчаный, причалить.

Ну вот. Дальше проще. Самое главное – вытащить лодку на берег подальше, чтоб ее не снесло, и костер развести. А дров здесь полно. По берегу столько лежит, что жечь можно ночь напролет. Костер я развел. И сразу стемнело вокруг. По слуху, по плеску глубокой реки, по запахам волн и песка, чешуи и медлительных рыб в глубине темных вод я живу.

Это лишь настоящая жизнь. Остальное скользит светом фар за деревней на том берегу. И есть ли она, я не знаю. Сейчас утверждать не могу. Знаю только, что здесь только я и река. Знаю точно, что в темноте у реки ни берега нет, ни твердого дна. Только виден неясно тропы лунно-желтой обрыв. За ним глубина.

В глубине, холодной до льда, бездонной до тьмы, гигантскими плавниками лениво шевелят судаки. Веками живут они в глубине. Никто их не в силах поймать. В их толстых мясистых губах сотни блесен торчат, со спиннингов сорванных за многие годы, в хвостах их запутались сети. Нет рыбы страшнее в реке. В безлунные темные ночи они подплывают к поверхности и высовывают огромные морды свои из воды.

Мой спиннинг не страшен для них. Если кто-то из них и проглотит мою, пусть даже самую лучшую, дорогую, блесну, я с ней попрощаюсь и леску обрежу. Я видел, как рыбины эти, только размерами меньше в два раза, на берегу рыбаков убивали ударом хвоста. Плавниками спинными протыкали насквозь. Пусть лучше живут себе в бездонной своей глубине.

Но что-то же надо поймать. Я приблизился к кромке воды, чуть леску с катушки спустил, размахнулся с плеча и блесна, в лунном свете алмазом сверкнув, вдаль ушла от меня, а затем в глубину.

И почувствовал я – через короткий тонкий поводок сначала, потом по толстой длинной леске и лишь затем по удилищу – как бороздила дно блесна и как блистала там. Когда забросил в третий раз, почуял рыбу на крючке. Ее сопротивленье. Она боролась за свободу. Но все ж была побеждена и осторожно, нежно даже, на берег выужена мной.

Большая щука. С острой мордой. Конечно не судак, но все же. Мне хватит на уху. Я котелок поставил на огонь, а рядом с ним повесил чайник. И у костра прилег. И темнота меня накрыла. Обволокла и приглушила. Все звуки отдалились. А запахи острее проявились. Я ноздри раздувал и чуял в темноте: ночные запахи остывшего песка. А кожей ощущал, как со спины крадется ветер.

В моменты эти я становился первобытным человеком. Не знал ни электричества, ни книг. Гроза не просто электрическим разрядом, а наказанием становилась, а надвигающийся дождь бедой грозил, когда огонь в костре погаснет. Но у меня была палатка. Я натянул ее потуже, вбил колья глубже и никакая непогода теперь мне не страшна. Затем поужинал ухой, насыпал кофе растворимый в кружку и кипятком его развел. А через несколько минут уже лежал в палатке, пил кофе, слушал дождь, стучавший по брезенту. И засыпал. И вряд ли был на этом свете человек счастливее меня.




ДЕПРЕССИЯ – II


От микрорайона в двух шагах раскинулось и высохло болото. А может быть, наоборот. Наоборот, скорей всего. Болото люди осушили и рядом с ним построили дома. Болото не сдалось. Вода весной не уходила. Стояла долго у домов, рождая тучи комаров, во впадины глубокие, хоть с виду небольшие, заманивая местных пацанов. Весны не проходило, чтоб кто-нибудь из них не утонул.

На берегу болота строили плоты. Из средств подручных – гнилые доски, трос железный, гвоздей десяток ржавых и длинный хлипкий шест-весло. Который никому и никогда не помогал. Не спас он никого. Тонули быстро –тяжелая намокшая одежда тянула их ко дну. Оттуда многие из наших не вернулись.

Давно их нет. Зачем я на ночь вспомнил их? Болото видно из окна. Когда мне не работается, смотрю я на него и вижу огоньки, как будто души утонувших пацанов оттуда не ушли. А жгут костры и возлежат, и курят возле них. Пока родители не видят.

Из дома вышел я. Со мной бутылка водки. Стакан, батон и колбаса. Сквозь гаражи и погреба тропинка вьется незаметно. Почти до самого болота. Кто не знаком с ней, тому она, конечно же, едва видна. А в сумерках, в которых вышел я, ее и вовсе не видать. По старой памяти я двигаюсь по ней. Насколько можно осторожно – здесь погребов и ям заброшенных, травой поросших, так много, что мудрено не оступиться.

За противоположный край болота солнце скрылось. Точнее так – у края самого болота растут деревья небольшие, за них и спряталось оно. Совсем еще не село. Сквозь ветки, листья, паутину тревожным ярко-красным цветом светило мне в лицо. В лицо мне светом било. Багровым, словно кровь.

А на одном из тех деревьев, на толстой нижней ветке, висело тело. Детали мне не разглядеть, но тело было в шляпе, а стало быть, мужчина, и руки висли вдоль боков, а стало быть, он мертв. Я сел на крышку погреба, который был поближе, налил в стакан и выпил. Закусывать не стал. Не до того. Но закурил.

И думал я, за что он так. С родными, с близкими и со своей душой. Со мной, в конце концов. Мне тоже видеть неприятно, как он висит. Один, в тиши, среди подсохших, воняющих ужасно все же, кроваво-красных луж закатных. Хотя идти мне никуда не нужно. И некуда идти. А так. Хотелось просто мне пройтись. Немного прогуляться. Быть может, так же, как ему.

Теперь он там. На том краю болота. Я не смогу домой уйти. Уснуть я не смогу. Как мне уснуть при мысли, что он один на высохшем болоте с огромным высунутым и синим языком. Висит совсем один. На всем огромном высохшем болоте.

«Вот так вот вышел погулять», – подумал я и выпил снова. Закусывать не стал. Теперь скорее по привычке. Бесшумно солнце отправлялось на покой. Темнело постепенно. Ночь увеличилась в объеме. И холодком, вонючей сыростью промозглой со всех сторон болото окружило. Меня, лягушек и его.

Я цепенел. От ужаса, от холода ночного. От невозможности уйти. Я знал, что нужно двигаться к нему. Снимать с него веревку. Его с веревки ли. Ему без разницы. И мне. Одна проблема волновала – бутылку водки здесь оставить или допить, потом идти, или не допивать, но взять с собой. Подумал и оставил.

Пошел. К нему я шел неторопливо. Решая многие вопросы на ходу. Что накопились в жизни к этому моменту. Купить ли мне еще пузырь на вечер. Быть может, сразу два. Второй к утру оставить. А может, кто-нибудь придет, и мы прекрасно посидим. Не то чтоб ждал гостей я очень. Но как то так…. Не зря же на ночь глядя я вышел на болото погулять.

Вот так я шел к нему. Я приближался постепенно. Лягушки пели с двух сторон. Все громче пели, все страшнее. Пока их крик совместный не превратился в страшный вой. Заполнивший болото. Высокой долгой нотой. Не воспринимаемой обычным ухом человечьим.

Вот тут она возникла за спиной. Огромная, как солнце, холодная, как звезды, и равнодушная к нему, ко мне и ко всему. Такая близкая полночная луна. Отбросив тень мою передо мной, заставила меня остановиться. Не мог на собственную тень своей ногой я наступить. Стоял на месте, замерев, и только волосы на теле шевелились. И поднялись на голове. Трепал их ветер от корней и до концов.

Я сильно пожалел сейчас, что водку там, на крышке погреба оставил. Теперь я трезв был абсолютно. Настолько трезв и к висельнику близок, что ясно видел – он не мертв. А жив настолько, насколько может быть живым широкий длинный плащ, на деревянных плечиках висящий, со старой драной шляпой вместо головы.

2003 г.





ПАУТИНА


Перед рассветом самым, лишь чуть ослабнет темнота, и запахи травы отяжелеют влагой, с конца листа он начинает ткать. Ковер воздушный, мягкий, слабый. И в мягкой слабости смертельный. Поверхность липкая его, похожестью своею на перину, прельщает многих перед сном. Последним, вечным, беспробудным.

И с края одного листа, он, на другой перелетев, снуёт без перерыва по им же созданным мотивам. Так на ковер похожа паутина. Так на петлю походит каждый узелок. И сунуть голову в него стремятся многие к утру.

Они запутались в сети. Они в отчаянье мятутся. А он за нити дергает почти готовой паутины и слабое движенье их на окончанье чувствует ее. И к ним он не спешит. Смертельный яд таким уже не нужен.

Но вот последний связан узелок. И в центре паутины отдыхая, за слабым ветром вслед качаясь, он вскоре без работы заскучает. Когда окончено плетенье, тоска преследует его. И снятся новые мотивы. Пока не дунет ветер сильный. Сорвет крепления с листов и паутина вместе с ним с порывом ветра полетит в свободный сладостный полет.

Вот тут он понимает, что никакой он не ловец всесильный смертных слабых, а сам безвольная добыча. И ждет, держась за нити, куда судьба его прибьет. Летит, охваченный волненьем, свободой опьянен. Пока бездушный ветер его творенье в клочья рвет.

А, приземлившись, совсем немного отдыхает. На лист березовый взбираясь, перед рассветом самым, лишь чуть ослабнет темнота, с конца листа он начинает ткать.




 

 


Рассылки Subscribe.Ru
Подписаться на NewLit.ru

 
 
 
 
 
  Интересные биографии знаменитых учёных, писателей, правителей и полководцев
 

 

Новости Авторы Проза Статьи Форум Карта
О проекте Цитаты Поэзия Интервью Галерея Разное
На Главную
  • При перепечатке ссылайтесь на NewLit.ru
  • Copyright © 2001 – 2006 "Новая Литература"
  • e-mail: NewLit@NewLit.ru
  • Рейтинг@Mail.ru
    Поиск