Олег Лукошин. Владелец тревожности (роман).
Страница 2. <предыдущая> <следующая>
В воздухе царила тягостная и беспросветная вялость. Шли дожди, беспрерывно, механически – пространство размеренно и степенно наполнялось влагою. Влага жизнь, жизням будет естественней во влаге, её немало уже сошло с небес. Ну а вялость... чувство скучное, да, но не лишенное приятности. Порой ее хочется, порой о ней мечтается – погрузиться в недвижимость и забыться. Тот самый, первый, тот – мечтавший всех яростней и безрассудней – не удостоился чести лицезреть свои грезы в реальности, но они осуществились. Недвижимость ее так много теперь, что движение рассматривается иногда лишь как теоретическая предпосылка, философская аллегория. Мало кто верит в него сейчас. Недвижимость, забвение – они действительно приятней движений и осознанности. Неосознанно, бестрепетно совершая утвержденную цикличность, – погружение в сон, пробуждение из него – довольствуйся имеющейся приятностью. И желания немы: лишь в суете, быстроте и хаотичности – давно забытых, давно проклятых – отмеряли они свои рубежи; Здесь же их нет, здесь они не нужны.
Кучка деревянных построек, обозначавших собой поселение, была почти неприметна. Они жались к земле, будто стесняясь показать себя. Нескончаемый дождь превратил дороги в месиво, и пять десятков изб, неизвестно как уцелевших на этом клочке потерянности, застыли посреди грязи, словно одеревеневшие монстры, потерявшие смысл существования. Они сложились в несколько неровных рядов – как раненые солдаты, пытающиеся сохранить дисциплину и боевой дух – сложились, формируя собой некий символ, знак. Космические пустоты отражали его и считывали: " Все бессмысленно. Все тщетно." Люди, впрочем, не покинули их. Вот из трубы струится робкий дымок. Вот раздается скрип заржавевших петель. Вот слышится кашель – они здесь. Их не всегда видно, но они есть. Конечно, дым не соответствует застывшей вокруг свинцовости, скрип нарушает ее, но они приспосабливаются к ней и надеются на благосклонность. Свинцовость снисходительна. Дверь стукается о косяк, усталые шаги разносятся по окрестности, плевок лежит в жижу – свинцовость не обижается. Звуки эти не нарушают ее величия. Усталость шагов вновь тревожит тишину, маленькое соло ржавого металла длится мгновение, дверь посылает еще одну тревожную ноту, гулко ударяясь о косяк, – пьеска сыграна, мизансцена зафиксирована. Вот и чье то лицо, едва заметное, едва угадываемое, настороженно взирает из крохотного оконца. Лицо морщинисто, подвязано платком – оно грустно и безмолвно. Скорая гостья предвечного, приветствую тебя! Ждущая итогов, шлю тебе поцелуй!.. В этом, что-то таинственное, что – то магическое: неизвестный, неразгаданный ритуал, совершаемый во имя призрачности, во имя тщетности. Я помню, боги нарекли его жизнью...
Почерневшая от времени избушка на отшибе была наиболее ужасна среди всех монстров. Некоторые из них были ветхими, гнили, как и эта, но былая прочность, основательность угадывались в них и сейчас – монстры еще ждут, монстры не прочь восстать однажды из пепла, вознестись в вышину, обрести прекрасную веру в сущее – лишь получи они верный к тому знак. Этот же был безнадёжен. Разочарование его было полнейшим и бесповоротным. Он врылся наполовину в землю, осунулся, покосился, превратившись в нечто бесформенное, уродливое и омерзительное. Избушка держалась на честном слове, – один могучий порыв ветра наверняка превратил бы ее в прах, но ветер уже не тот сейчас, он больше не рискует закручиваться в смерчи, а потому прогнившие бревна еще держатся.
В нескольких метрах от избы начинается откос. Опускаясь к оврагу, он терялся в его рыхлой глубине, но снова взбирался на поверхность, и плавно переходил в глухой и устрашающий лес. Косой забор обозначал земельные владения монстра. Стоявшая у забора баня едва возвышалась над землей. Могло показаться, что тут просто закидали досками яму. Но баня была рабочей: в ней имелась дверь и окно, внутри стояла скамья и выложенная шершавым булыжником печь. Кроме бани в огороде стоял покосившийся улей, один – единственный и вроде бы с пчелами, несколько кустов малины, несколько деревьев яблони и терновника. От бани к противоположной стороне забора вела тропинка. Она упиралась прямо в не закрывающуюся калитку. От калитки тянулась до дверей избушки.
Несмотря на заброшенность и ветхость, имелась в осанке этого дома и некая гордость. Может, то была лишь былая гордость, ушедшая, и лишь остатки ее все еще кружили над осевшей крышей. Казалось однако, что гордость была настоящей, явной, а презрение к окружающему – оно также фиксировалось здесь – было правдоподобным и искренним. То была гордость беспросветности, презрения отчаяния – к не уяснившим еще собратьям, что все окружающее – тлен. Презрение, понявшего это. Понявшего и смирившегося.
– Вадим! – раздался вдруг стук в окно избушки. – Ты дома?
Человек, лежавший на кровати, не пошевелился. Он смотрел в потолок. Там, в самом его центре, красовался крюк для люльки. Был он массивен и на вид крепок. Люльку не подвешивали к нему несколько десятилетий и потому выглядел он сейчас одиноко и жалостливо.
– Вадим! – повторился стук. Женский голос, донёсся сквозь потемневшее от времени окно. А рука его обладательницы на несколько мгновений мелькнула над подоконником.
Человек не шевелился. В избе была натоплено, – за задвинутым засовом печки потрескивали дрова. Посередине кухни на шатком табурете стоял таз с грязной водой. Электрический чайник, алюминиевая кружка, стеклянная банка с ложками и ножом, а еще несколько коробков спичек – все это стояло на самодельной полке рядом с печью. Старые газеты валялись на полу. В самой комнате было чисто: кроме кровати здесь имелся стол с двумя стульями и древний комод с отлетающей полировкой. Дверь справа вела в соседнюю комнату. Мебели здесь было еще меньше: кровать, крохотный стол и книжный шкаф с дюжиной потрепанных книг. Где-то в углу таилась покрытая пылью радиола, – ее не включали уже многие годы, неизвестно даже, работала ли она.
– Вадим!.. – снова раздался женский голос. Был он теперь не столь уверенным. – Нет его что ли...
Человек шумно выдохнул и приподнялся. Пружины жалостливо скрипнули, он свесил босые ноги, нащупал ими тапки и встал. Подойдя к окну, перегнулся через стул и открыл форточку.
– Дома все же... – сказала ему вместо приветствия женщина.
– Угу, – отозвался он носом.
Женщине было под пятьдесят. Она улыбалась, выставив напоказ два ряда железных зубов, заполнявших всю левую половину ее рта. Улыбка от этого казалось неприятной.
– Держи, – протянула она ему трехлитровую банку с молоком, закрытую грязной крышкой с трещиной на краю.
– А, молоко... – отозвался Вадим, принимая банку.
Разогнувшись, он поставил ее на стол, потом несколько минут вяло шарил глазами по избе. Вспомнив что-то, высунулся в окно опять.
– Маш, – сказал женщине, – я ведь разбил вчера банку.
– Трёхлитровую? – сморщилась женщина. – Мою?
– Ага.
Она всплеснула руками.
– Ну, блин! Спасибо тебе большое!
– Случайно получилось, – буркнул Вадим.
Мария качала из стороны в сторону головой.
– Я заплачу, – сказал Вадим. – Сколько банка такая стоит?
– Понятия не имею, – пожала плечами женщина. Их ведь не продают просто так.
– Ну, рубль она стоит?
– Не знаю.
– Четыре рубля если я тебе дам: три за молоко и рубль за банку – нормально будет?
Мария, продолжая качать головой, принялась цокать языком.
– Не знай, не знай...Не продают такие банки.
– Ладно, – сказал Вадим. – Пять рублей тебе дам.
Он сделал несколько шагов к комоду, открыл дверцу и, пошарив в нём, вновь вернулся к окну.
– Вот, на, – протянул женщине деньги.
– Ну ладно, ладно... – бормотнула та, принимая их.
Вадим потянулся к форточке, считая разговор законченным, но Мария, безобразно улыбнувшись, снова заговорила.
– Как дела – то у тебя?
Вадим поморщился.
– Нормально, – ответил после паузы.
– Ходил куда, нет?
– Да вроде нет. А что?
– А пойдешь?
– Не знаю.
– А, ну ладно, – покивала она, но не уходила.
– Чего новенького – то ?– спросил Вадим неохотно.
– Всё также, – скривилась Мария. – А, кстати....К тебе цыгане не приходили?
– Нет.
– Сейчас ведь цыгане тут орудуют. Где-то за рекой табором встали. Больше на Светлую ходят, но к нам тоже заглядывают. У Николая Ильича сегодня ночью были.
Вадим усмехнулся.
– Ну и что, много крови?
– Чуть-чуть до того не дошло. Ты не слышал шум ночью?
– Нет.
– Он ведь на всю деревню орал. Перестрелять их грозился.
– Да, нехило, – покивал Вадим. – Ладно, тёть Маш, спасибо тебе.
– Ладно, ладно, – отступила она назад. – С богом.
Беззвучно попрощавшись, Вадим закрыл окно.
От печи, едва он открыл засов, пахнуло жаром. Намотав на руки полотенце, Вадим придвинул к себе чугунок. Бульканье в нём стихло, и показались картофельные бока. Вадим достал из банки на полке вилку, ткнул ей пару раз в картошку – она была готова. Из – за печи, с пола, он достал деревянный поднос, положил его на стол, а на него поставил чугунок. Потом достал полбуханки хлеба в целлофановом пакете, нарезал его, налил в кружку молока и сел обедать.
Картошка была сварена в мундире. Он доставал ее из чугунка и тщательно очищал от шкурки. Макал в соль, аппетитно перемещал в рот. Так же не спеша, запивал молоком.
Ему было чуть больше тридцати. Сухое лицо, глаза чуть навыкате, русые волосы – наружность его, в целом приятная, казалась запущенной, диковатой. Движения его были неторопливы, вялы, он даже взгляд переводил не спеша, словно это утруждало его.
Я немного знал его в детстве, – он играл тогда в футбол в дворовой команде. Был хорошим футболистом, много забивал. Мог бы, если б хватило терпения, претендовать в этом и на что – то большее. Но терпения не хватило, футбол он бросил без сожаления. Даже единственную свою грамоту – за звание лучшего бомбардира чемпионата города, он потерял где – то. Я же свою – за лучшего арбитра – храню всю жизнь.
Было двенадцать часов дня. Дождь прекратился сейчас, но небо не прояснялось, – за окнами было так же сумрачно. Вадим отряхнул руки от налипшей картофельной массы и налил очередной стакан молока.
Олег Лукошин. Владелец тревожности (роман).
Страница 2. <предыдущая> <следующая>