На Главную
Новости Авторы Проза Статьи Форум Карта
О проекте Цитаты Поэзия Интервью Галерея Разное

 


        Алёна Стронгина


        Волчица


        Повесть



1.


Алёна Стронгина. Волчица. Иллюстрация Иногда детей находят в капусте, отыскивают в брошенных гнездах кукушек, или, на самый худой конец, их приносят длинноклювые аисты. Машу принесла волчица.

Отец Павел выходил из амбара, когда серая тень, просочившись через дыру в заборе, положила маленький сверток у дверей избы, и, не медля ни секунды, убежала обратно в лес. Крошечное, окровавленное человеческое существо женского пола, завернутое в грязные тряпицы и старую мешковину, едва ли могло остаться в живых. Никто не знает точно, но, должно быть, теплые руки матушки Авдотьи да горячие молитвы батюшки вернули жизнь в это маленькое тельце, и тогда, впервые за последние двадцать лет, в их одиноком доме раздался плач младенца.

Четырех сыновей отдали Родине Малыховы. Последний, младший, погиб на подступах к Берлину. Награжден посмертно, как и трое остальных. Молодые да румяные не оставили старикам в утешение внуков. Они просто ушли и не вернулись. Авдотья Федоровна не кричала и не рвала волос, а лишь молчаливой серой тенью пошла вслед за батюшкой в старую церковку и слезно молилась, помня лишь: «Где двое соберутся во имя Мое там и Я посреди них». Не было больше паствы – страх великий владел теперь людьми, сковывая их души и рождая злость и подлость. Это была последняя служба отца Павла – через день его вызвали в райсовет и учинили суровый выговор, намекнув, что, дескать, он и последний. Затем, дружески улыбнувшись, добавили, что за окном двадцатый век марширует алыми сапогами и гидроэлектростанциями, разбивая вдребезги примитивные верования людей. На следующий день люди в черных кожаных куртках и кепках с красными звездами изъяли все имевшиеся в доме «растлевающие народ обрядовые предметы». Старинные библии в железных переплетах, церковные книги, жития святых, образа, кресты, лампады – все это было скинуто в кузов и потерянно навсегда. Уцелела только, спрятанная за печкой, потрепанная библия, да деревянное распятие, которое когда-то, очень давно, вытесал их старший. Ими и была крещена девочка в тот же день, день Рождества Богородицы, и получила в крещении имя Мария.

Не просто было ей – кареглазой и черноволосой «ведьме», как сразу окрестили ее селяне. Не просто было и старикам. Глава колхоза созвал совещание, и чету, вместе с подкидышем, вызвали на товарищеский суд. Колхозники решили, что поп с попадьей не лучшие родители для дитя коммунизма и подали заявление на рассмотрение этого дела в вышестоящие инстанции. Там, видимо, оказались дела поважнее, и желтый конверт с маркой, посвященной тридцатилетию октября и обратным адресом «село Ёлки», содержащий корявые подписи смелых борцов за справедливость, затерялся. Затерялся в бесчисленном множестве бумаг и бумажек, листов, листиков и записок, в бумажном море хаоса и человеческих судеб, весьма характерном для того времени. Случилось чудо, и то ли люди были слишком заняты осенним сбором урожая, то ли побаивались высунуться и стать заметными, но повторных собраний больше не созывали, не писали и новых писем, а оставили все так, как есть, как это довольно часто у нас бывает.

Малыховы всей душой благодарили Бога за данное им чудо и каждый раз, когда смотрели они на черную кудрявую головку, их старческие глаза наполнялись слезами, слезами радости. Не волновали их пересуды, толки и сплетни. Затворив ставни, отец Павел правил службы – его паства теперь стала больше.



2.


Однажды дети погнались за Машей, крича и улюлюкая, и бросая ей вдогонку мелкие камушки. Ей тогда было пять. Не смотря на такое отношение, Маша не стала запуганным зверенышем – ее большая душа всегда была готова оправдать и понять. Огромная мудрость и великодушие подкреплялись родительскими наставлениями. Но старики не могли держать ее при себе всегда. Они ведь не вечны, а там, за пределами их деревушки совсем другой и чужой для девочки мир. Оставаясь на островке их ценностей, таких не популярных теперь, Маша не выживет в современном обществе. Не просто было приучить ее к адекватному поведению среди людей, к принятым мыслям и взглядам. Как-то она спросила:

– Почему нельзя никому говорить, что папа зажигает свечки, и мы молимся?

– Понимаешь, доченька, не все люди думают так, как мы. Они считают, что молиться – это зло и пытаются оградить нас от этого.

– И они никогда, никогда не молятся Боженьке? – удивленно подняла бровки Маша.

– Думаю, что молятся, – сказала Авдотья Федоровна, – только они себе в этом не хотят признаться.

Люди странные, думала Маша, и что Боженька им плохого сделал? И почему они не разрешают отцу править службы в большой церкви? Зачем они сделали там клуб? Она наивно, добродушно и по-детски думала, что взрослые просто ошибаются и скоро поймут это.

Привыкнув к чувству осторожности, внушаемому ей родителями, к семи годам Маша была вполне готова выйти в мир, и вместе с остальными детьми в сентябре пошла в школу. На торжественной линейке директор школы что-то долго и громко говорил, затем выступил глава колхоза, затем дяденька из райцентра. Потом кто-то стал играть на баяне, и все вместе стали петь торжественную песню, старшие ребята с красными повязками на шеях, подняли правую руку над головой. А когда все закончилось, молодая, красивая учительница с добрыми серыми глазами, повела новичков в класс. Учительница долго рассказывала о Родине, и Маше почувствовала, что в сердце этой женщины живет любовь. Ей понравились красивые картинки в учебнике, изображавшие животных в лесу, рабочих на фабриках, школьников в нарядных формах на уроке. Когда Маше было пять лет, отец Павел научил ее читать и писать, поэтому она быстрее всех смогла прочесть знаменитую фразу: «мама мыла раму», ловила все на лету и ни в какую не соглашалась пропускать занятия, даже когда болела. Она быстро поняла, что не все дети злы, и еще она поняла, что, судя по всему, у остальных людей тоже есть бог, и что зовут его Ленин. Это его портреты люди любовно украшали зелеными веточками и цветами, про него пели песни, его любили. Значит, он был добрым, и так писали в книжках, так рассказывала Вера Дмитриевна, молоденькая учительница, только что закончившая пединститут. Она очень нравилась Маше, у которой не было друзей в классе, потому что родители запрещали своим детям водится с ней. К ней она и принесла полуживого волчонка, неизвестно как очутившегося на проселочной дороге.

– Вера Дмитриевна! Скорее! – кричала девочка, прижимая к груди звереныша.

– Что случилось, Маша? Господи, где ты его нашла?

– Вы должны спасти его! Вы должны спасти моего братика!

– Успокойся, успокойся, девочка. Ты не в себе, что ты такое говоришь?

– Я – очень в себе, Вера Дмитриевна, вы ведь ничего не знаете. Его мама спасла меня, когда я родилась. Она принесла меня к моим родителям, потому что я осталась в лесу…

– Ничего не могу понять. – Вера Дмитриевна взяла из ее рук волчонка. – Бедняга, у него лапы сломаны. Кто же тебя так? – Она положила его на стол, и зверек заскулил. – Тихо, тихо, малыш. Я забинтую ему лапы, а ты, Маша, беги, найди молоко – его надо накормить.

Найти молоко было тогда совсем не просто. Колхозное хозяйство после войны и вовсе обеднело: то, что не угнали фашисты – забрали свои. Своим, оно конечно не так жалко, но вид больных и голодных, своих же детей от этого не становился менее печальным. Осталось лишь несколько еле дышащих коров, из которых выжимались последние соки. В коровнике работала Авдотья Федоровна, и Маша побежала к ней.

– Не могу я тебе дать, доченька, – сокрушаясь, сказала Авдотья Федоровна, – не положено, Машенька.

– Матушка, родненькая, – из черных глаз Маши текли слезы, – это для братика моего, для волчонка больного, я его на дороге нашла!

– Бог с тобой! – Матушка Авдотья набожно перекрестила Машу. – Что ты лопочешь, дитятко!

– Матушка, он ведь живой, он ведь кушать хочет! – Видя колебания Авдотьи Федоровны, Маша пустила в ход последнее оружие. – Помнишь, про доброго семеритянина?

– Самаритянина? – Матушка Авдотья, подумав, потянулась за глиняной миской и налила в нее молоко из большого бидона.

Маша кормила волчонка из ложечки. Кроме него в доме священника Павла Ивановича насчитывалось уже несколько галок и ворон, с разной степенью увечий, кошка и пятеро ее новорожденных котят, слепой кролик и черепаха. Непонятно как, но всю эту хромую и косую живность Маша находила буквально под каждым кустом. Отец Павел дивился, как все живое чувствовало ее приближение, выказывая радость посредством гоготанья, мычания, кряканья, или лая, и как ее заботливые руки вылечивали даже самых безнадежных пациентов. Маша не могла поступать иначе: она видела, как родители приютили гонимого всеми юродивого Алексея, пока его не увезли в больницу для умалишенных (ей было непонятно, почему люди поступали с ним так, ведь он говорил им правду). Она видела, как, рискуя жизнью и свободой, отец Павел крестил приносимых ему детей, радуясь, что не все овцы разбрелись и пропали.

В школе Машу недолюбливали. Не только из-за страха перед ее «волчьим» происхождением, но еще и потому, что она успевала лучше всех. Ведь это общепризнанный факт, что зависть – одна из причин злобы, так незаметно овладевающей человеческими сердцами.

Наступила зима. Зима старинная, не то, что нынче, – с вьюгами суровыми, морозами трескучими, да высокими сугробами. Как и раньше лепили дети снежных баб, отмораживая пальчики, как и раньше, катались на салазках и играли в снежки. Но не звенели больше в морозном, хрустальном воздухе колокола (колокольня вместе с маковкой и крестом не украшала больше церковь), не пелись рождественские гимны, не зажигались свечи перед алтарем, чей редкий иконостас был заменен портретами вождей. Отец Павел понимал, что все это лишь замечательные обряды, к которым так привыкли люди за несколько сотен лет, и что отсутствие маковки и алтаря не смогло бы причинить такого зла, если бы души человеческие не были выжжены ненавистью, подлостью, братоубийством, неверием. По всей Руси души людские стремительно летели в бездну, золотыми маковками и крестами с вершин храмов, взамен которым так быстро возводились новые. Пришедшие взамен старым, новые ценности не имели смысла, ведь страх, царивший в сердцах людей, так легко толкал на подлость и измену, что, упав однажды, слабый человек не мог уже встать, а лишь все больше и больше засыпался тяжелой черной землей.

Из старого, съеденного молью тулупа, Авдотья Федоровна справила Маше крохотный тулупчик, калош не было, и латаные валенки намокали от снега, пока девочка доходила до школы. Как маленькие воробушки на замерзших телеграфных проводах, сидели дети в нетопленом классе, потирая руки. Они не оставались дома, а наперекор метели и ветру, со слезящимися глазами и коченеющими конечностями, каждое утро шли в школу. Упорство, такое непонятное для моего поколения! Но дети, живущие в тяжелейших условиях, тянулись к знаниям, как тянутся цветы к солнцу. Этот свет знаний, должно быть, маячил в их сознании, как далекий и недостижимый свет коммунизма в мечтах всех людей.

– Вера Дмитриевна, если дождь – это слезы неба, то снежинки – это его замерзшие слезы? – Спросила однажды Маша на уроке, и все засмеялись.

– Вот глупая!

– В небе летают самолеты!

– У него нету глаз!

– Тише, тише! – Пыталась восстановить порядок Вера Дмитриевна. – Я сейчас все объясню. Дождь – это конечно не слезы, Маша, и у неба нет глаз, но снежинки – это действительно замерзшие высоко в небе капли.

– А мне, а мне мама рассказывала, – сказала одна девочка, – что когда идет снег, это значит, бабка-зима взбивает свои перины! – опять раздался веселый хохот.

– Скажите, что дед мороз не взаправду! – кричал какой-то мальчуган, с ним спорили девчонки и всем было жутко весело.

А у Маши внутри сидело множество вопросов: «почему же капли падают, почему зимой холодно, почему замерзает пруд, как находят дорогу домой птицы, когда возвращаются из теплых краев, почему наступает ночь, почему?»

После Крещения Маша слегла с воспалением легких. Медленно тускнели ее яркие глаза, и худело, и без того тщедушное, тело. Она бредила и почти не приходила в себя. Даже окрепший волчонок, тычущийся мокрым носом в Машину теплую ладонь, не мог вернуть ее к жизни. Молодой сельский врач, в аккуратных круглых очках, боялся посмотреть старикам в глаза – у него не хватало лекарств, а состояние девочки было критическим: нельзя было и думать о перевозке ее в райцентр – это могло только навредить.

В это время тысячи ослабевших детей и взрослых, в маленьких и больших деревянных гробах, так и не совладав с болезнью, отправлялись на кладбище. Почти в каждый дом заходила смерть под руку с отчаянием.

Машина маленькая ручка покоилась в большой руке Авдотьи Федоровны, грудь с тяжелым хрипом вздымалась и опускалась, черные, рассыпавшиеся по подушке кудри, оттеняли бледные впалые щеки, вокруг глаз пролегли глубокие тени. Маше виделась большая серая волчица, она схватила ее и понесла куда-то. Вокруг них вздымались языки пламени и больно жгли ее грудь и голову. Волчица скакала через горы и леса, и вокруг был холод и не просветная тьма, потому что на небе не было ни луны, ни звезд, ни солнца, а безжалостное пламя не переставало жечь ее сердце, ее руки, ноги и голову. Маше было спокойно лететь так – она знала, что волчица не принесет ей вреда, что еще немного, и ей не будет больше больно, не будут мучить красные языки пламени – ей станет легко. Все быстрее и быстрее скакала волчица, и, наконец, оттолкнувшись от самой высокой горы, полетела. Вдруг, Маша увидела далеко-далеко внизу свою деревеньку, спустившись пониже, – свой дом, а в доме горели ласковые свечи и отец Павел правил службу, за ним, стоя на коленях, плакала матушка Авдотья, а рядом с ней – Вера Дмитриевна. Маше стало их жаль.

– Не плачьте! – Сказала она, улыбаясь, сидя на кровати. – Вера Дмитриевна, я так рада вас видеть у нас в гостях!

– А я как рада, девочка. – Прошептала учительница и посмотрела на Авдотью Федоровну. Лицо матушки светилось счастьем, и она все время повторяла: «Чудо, Господи, чудо!», а отец Павел молча плакал, и слезы его терялись в белой бороде.

Доктор боялся последствий, но очень скоро Маша выздоровела и все стало как прежде. Даже лучше, чем было, потому что теперь Вера Дмитриевна приходила к ним и, затворив ставни, они молились вчетвером. Вера Дмитриевна происходила из семьи священника, репрессированного еще в конце тридцатых за «оказание сопротивления при изъятии государственного имущества», то бишь церковной утвари. О нем больше ничего неизвестно, как и о многих других.



3.


Холодная зима скоро сменилась весной, за которой поспешило душное лето и стаи мух. Вместе с теплом всегда приходит новая надежда на лучшее, а вслед за ней, если очень хотеть, приходит и само лучшее. Так и случилось, или только лишь показалось. Люди стали громче петь веселые, патриотические песни, заколосилась сочная пшеница, спели вишни и наливались яблоки, телки дали хорошее потомство. Может быть когда-то, холодной и голодной зимой, маленькая мыслишка о наказании свыше иногда и мелькала в мыслях людей, но теперь эти глупости быстро забылись, и люди стали считать, что им можно все, что они – хозяева мира и его судьбы. Колхозники довольно кивали, когда заезжие лекторы говорили о перевернутых вспять реках и электростанциях, о том, как природа в будущем будет служить мудрому Человеку, и о том, что «религия – опиум для народа». Краснея и плача, слушал старый священник эти лекции – больно защемила ему сердце печаль за людей.

Так прошло несколько лет. Маленький больной волчонок давно стал ручным серым волком и ни на шаг не отходил от Маши. Она назвала его просто – Волк, и смеялась, когда люди, пугаясь, обходили его стороной. Вера Дмитриевна учила уже других первоклашек, но не перестала навещать Малыховых и подолгу разговаривать с Машей, которой к тому времени почти исполнилось тринадцать. В один из таких вечеров зашла женщина с ребенком на руках, и попросила окрестить его. Той же ночью без стука вошли люди в черных кожаных куртках и в кепках с красными звездами и, не дав даже одеться, вывели престарелых родителей. «Благослови тебя Бог!» – плача, кричала Авдотья Федоровна. Сильный голос отца Павла говорил: «Помни, помни Маша нас с матушкой!». И Маша поняла, что помнить надо и все то, чему они научили ее. Больше она их никогда не увидит.

На утро Маша побежала к Вере Дмитриевне, и всю дорогу ужасные мысли не давали ей покоя. Запыхавшись, она постучала в дверь домика, который учительница делила вместе с сестрой. Заплаканная девушка, пятью годами старше Маши, открыла дверь.

– Ведьма! – Прокричала она Маше в лицо. – Это все из-за тебя, ведьма! Проклятая… – девушка медленно сползла на пол и рыдала, обхватив голову руками.

Выйдя со двора, Маша стала бежать, что есть мочи, не обращая внимания на слезы, брызнувшие из глаз. Все расплывалось, и только черная полоса леса ясно чернела впереди. Маша бежала по лесным тропам, как дикая, загнанная лань. Зацепившись за корень, она упала, больно ушибив колено. Она так и оставалась лежать, даже не всхлипывая, а скорее постанывая, пока Волк знакомым шершавым языком не лизнул ее в ухо. Он всегда был с ней и никогда не бросит, больше у нее никого на этом свете нет, хотя она по-детски надеялась, что когда-нибудь, снова увидит отца и мать. Маша помнила слова отца Павла о том, что человек никогда не остается один, и что даже за самые суровые испытания она должна благодарить Бога. Но как же это было трудно! Хотелось плакать, хотелось ругать и ненавидеть всех и вся, но где-то нашлись силы остановить овладевавшую сердцем ненависть.

Маша стала думать: рано, или поздно ее заберут в детский дом. Поэтому надо быть готовой. Она вернулась в пустую избу и, увидев брошенное рукоделие и неубранные кровати, не смогла сдержать подступивших горьких слез. Маша быстро их вытерла – они мешали думать. Нужно было отыскать за печкой маленькую карманную библию и то самое деревянное распятие, которое достал отец Павел, когда крестил ее. Не долго думая, она засунула распятие и библию в большую тряпичную куклу – там никто не догадается искать, собрала в узелок свои скудные пожитки, прибрала в доме и стала ждать. Вечерело, и Маша зажгла керосинку. На улице жалобно пели сверчки и ей захотелось выйти во двор. Она и Волк сидели бок о бок на сеновале и смотрели, как черные силуэты деревьев тонули в малиновом сиропе уходящего дня. Был теплый июльский вечер и воздух пах всеми травами сразу, дурманя голову. Но этот прекрасный вечер был таким страшным и пустым, что хотелось кричать. Медленно, на тягуче-синем небе стали проявляться одинокие звезды. Затем мириады звезд засияли на черном бархате неба. И как только оно может оставаться таким красивым, когда три самых близких ей человека могут не увидеть его больше никогда? Почему же все так несправедливо? И вот уже невиданная доселе злость была готова поселиться в ее сердце, когда она вспомнила слова отца: «Помни, Маша…». Тревога жгла ее изнутри: где сейчас они – мать, отец, Вера Дмитриевна? Что будет с ними? Что станется с ней? Маша обеими руками обхватила Волка за шею и стала плакать так горячо, как не плакала никогда.

Утром приехала машина, и женщина в строгом сером костюме спросила, она ли Маша Малыхова, и сказала, что та должна поехать с ней. Маша зашла в дом, взяла узелок и куклу. Она посмотрела Волку прямо в глаза и почувствовала, как противно запершило в горле и невыносимо запекли под веками слезы, сделав невидным все вокруг.

– Иди. – Только и сказала она.



4.


Старое двухэтажное здание красного кирпича до революции было домом ведущего в городе купца, Платона Захаровича Зубова, которому, как говорят, так и не удалось уйти от справедливого возмездия коммунизма. Этот факт подтверждали дружные свидетельства всех обитателей интерната, как детей, так и взрослых, которые, как один, утверждали, что мрачный призрак Платона Захаровича по ночам любил тряхнуть стариной и, горланя песни, и хлопая дверками всех шкафчиков, слонялся по дому в поисках спиртного. Это явление было еще одним подтверждением гнилостности всего капиталистического общества, ибо какой уважающий себя призрак коммунизма станет являться ночью в нетрезвом состоянии, использовать нецензурные выражения и подавать детям плохой пример? Призрак Платона Захаровича имел еще одну замечательную воспитательную функцию: добрые нянечки оставляли на «ночное дежурство» особо провинившихся за день ребятишек, причем наказанному следовало стоять всю ночь одному, пока его товарищи мирно спали. Считалось, что этого времени совершенно достаточно, чтобы обдумать свое аморальное поведение и укрепиться в стремлении не поступать так впредь. Первоклашки и ребята немногим старше шли на это наказание, как на верную смерть. Самые искушенные давали советы и «верные средства» против нечистой силы: зажать головку чеснока между мизинцем и безымянным пальцем левой ноги и без остановки повторять слово «коммунизм». Обычно, после двенадцати, ослабев от всепоглощающего страха и постоянного стояния, жертва засыпала на деревянном полу, свернувшись калачиком. В шесть утра уборщица баба Клава будила ребенка, которого отправляла спать оставшийся час, приговаривая: «Изверги окаянные!»

Сегодня была Машина очередь. А вина ее была вот какой. Почти с самого приезда она облюбовала одно укромное местечко в большом, запущенном саду. Маша брала свою куклу и, забравшись в кусты, доставала библию. Когда она читала, перед глазами вставал отец Павел, говорящий проповедь, матушка Авдотья, всегда такая ласковая, Вера Дмитриевна – молодая и красивая. Каждый образ больно сжимал сердце. Так больно, что из глаз катились слезы. Маша прочла: «Любите друг друга…» и ее бросило в дрожь. В каком же мире она живет, если за любовь людей признают «врагами народа»? Что же станется с этим народом? Ей казалось, что весь мир вокруг сошел с ума, что все надели маски и играют в каком-то бесконечном спектакле, что задачей каждого является следить и доносить, а малая горстка отличающихся чудаков обречена на вымирание. Маша понимала: чтобы ни происходило, она должна остаться собой. Этого бы хотели отец и мать. Каждый день она молилась за них, были ли они живы, или мертвы. Маша чувствовала, что эти молитвы делают их ближе и облегчают страдания.

В тот день небо было особенно голубым. Был март месяц, и уставшие за зиму тонкие ветки кустарника страстно тянулись к солнцу, кое-где из-под снега выглядывала черная оттаявшая земля с коричневыми вкраплениями полусгнивших листьев. Маша сняла колючую шерстяную шапку и ощутила холодный, отрезвляющий воздух. Весна. А весной – Пасха. Первый раз за всю свою жизнь она не знала когда. Ну и что же! Пусть каждый Воскресный день станет для нее праздником! Мы ведь только благодаря этому и живем…

– Вот ты где! – Прервал ее мысли чей-то громкий оклик. Она быстро встала, и библия, захлопнувшись, упала на землю.

– Кто вам дал право за мной следить? – возмутилась Маша. В ответ послышался громкий смех.

– Вот умора! – Гоготали девчонки, ее соседки по комнате. – Нам было интересно куда ты все время ходишь со своей куклой, вот мы и решили выяснить.

– А кто здесь следит? – Добавила другая. – Здесь никто не следит – мы просто проходили мимо.

– Что это ты читаешь? Смотри а то ведь так и до интеллигентки не далеко.

– Девочки! Вы только взгляните! – Священный ужас сковал их души и, не отваживаясь даже дотронуться до книги, девочки покосились на Машу.

– По-моему, нужно довести это до сведения Раисы Марковны. – Громко сказала одна из них.

– А может быть не надо? – Боязливо спрашивали некоторые.

– Кто это среди нас такой трус? – Тонким, писклявым голосом спросила высокая девчонка. Все молчали, и Маша смело посмотрела на них.

В кабинете Раиса Марковна громко на нее кричала и ударила по щеке. Она говорила о «растлевающем элементе» и о «буржуазной испорченности», о «светлом коммунизме», который Маша мешала строить, и об «опиуме для народа». В конце концов, хрипя и брызжа слюной, она стала тыкать библией и кулаком Маше в лицо. Спокойствие и хладнокровие девочки вздымали в ее душе гейзеры и вулканы раздражения. Наконец, силы ее иссякли.

– Отдайте, пожалуйста, книгу. – Тихо попросила Маша. – Это память.

– Память о врагах народа? Постыдись! – Прокричала Раиса Марковна, грозя ей пальцем, и яростно метнула книгу в стоящее рядом с ней мусорное ведро. Маша хотела достать библию, но статная фигура женщины загородила ей проход.

Когда она зашла в класс по трудам, девчонки с нетерпением оглянулись. Маша попыталась проглотить ком, но из глаз от обиды брызнули слезы. Она заняла свое место, но они все котились и котились по щекам – такие горячие и соленые, что больно жгли лицо.

– Ладно тебе, нашла из-за чего плакать, – успокаивали некоторые, – ну постоишь в темноте – это не страшно – я уже три раза стояла, и ничего.

– А я пять!

– И я!

– И я тоже! – Маша улыбнулась, но все еще продолжала плакать.

– А мы-то думали ты никогда не плачешь. – Некоторые стали гладить ее по голове, заправляя, черные барашки за уши. От этого ей стало еще печальней. В класс зашла учительница, Маша всхлипнула на последок и высморкалась, в протянутый кем-то платок.

Большая круглая луна заглянула в окно, у которого стояла Маша, и оставила блеклые полосы света на деревянных полах. Маша залезла на подоконник и стала смотреть луне прямо в глаза, не отрываясь. Ну что ж, все, что ей нужно, она будет помнить. Им никогда не вырвать этого из ее мыслей! Луна красовалась на небе, как царица, в окружении придворных-звезд. Где-то там сейчас ее Волк воет одиноко на луну. Маше захотелось, чтобы он почувствовал, что она думает о нем. Вдруг, до ее слуха донеслось легкое поскрипывание половиц под чьими-то шагами и от страха сердце бешено застучало в ушах.

– Ты где? – Спросил чей-то шепот, и Маша успокоилась – это человек.

– Здесь. – Так же тихо ответила она. Лунный луч осветил каштановый чуб мальчишки из восьмого класса.

– Вот, возьми. – И он протянул ей краюшку черного, свежего хлеба.

– Спасибо.

– Не стоит. Я отлично знаю, как по ночам хочется есть. Я сегодня тоже на «дежурстве».

– А ты то за что? – Маша протянула ему половинку.

– Так, пустяки. – Он усмехнулся. – Это мое обычное место. Я вот что хотел сказать: ты молодец. Ты очень смелая.

– И ты не считаешь, что читать библию это плохо? – Удивленно спросила Маша.

– Мне ее бабушка в детстве читала. Я ведь тоже «враг народа».

Маша понимала, как это. И, вообще, они понимали друг друга. Они уселись на подоконник и тихо-тихо перешептывались о своем прошлом. Маша уже давно ни с кем так откровенно не разговаривала, и почти забыла, что это значит, когда тебя понимают.

– Когда я закончу училище, я поеду на Север, в Сибирь. – Мечтал мальчишка.

– Почему в Сибирь?

– Подальше от этих людей!

– Люди везде одинаковые.

– Нет, неправда. Я точно знаю. Мой отец так говорил, а он всегда говорил правду. – он замолчал на минуту. – А ты? Что ты будешь делать, когда выйдешь из этой тюрьмы?

– Не знаю. У меня еще не было времени подумать. – мальчик удивленно посмотрел на нее. Маша улыбнулась. – Извини, я не знаю как тебя зовут.

– А, да, – он смешно вскочил, чтобы представиться, – Николай Скворцов.

– Коля значит. А я – Маша, Мария Малыхова.

– Я знаю. Тебе никогда не казалось, что луна на нас смотрит?

– Да. И у нее очень красивые глаза. Иногда, – сказала Маша, нахмурив брови, – когда очень плохо, хочется завыть. Как выл мой Волк.

– Волк?

– Да. Мой ручной волк. – Мальчик улыбнулся и, сощурившись, посмотрел на Машу.

– Да ты просто ведьма. – Маша пожала плечами.

– Ты не первый – меня так с рождения зовут.

– Они не правы.

За окном холодный весенний ветер гнал по небу худые, изодранные облака, то и дело, закрывавшие яркие звезды и луну, и шумно гнул к земле голые скелеты деревьев. Временами, неугомонный Платон Захарович громыхал дверьми, форточками и другими предметами, заставляя ребят браться за руки, хотя оба знали, что в современном коммунистическом обществе, кого-кого, а духов и призраков не было и подавно. Утром баба Клава отправила заснувших детей по кроватям, сокрушаясь о не педагогичности таковых наказаний.

Маша не миновала товарищеского суда, где каждый «настоящий комсомолец» почел своим долгом напомнить ей о растлении молодых умов в буржуазном обществе, повинить и потребовать обещания впредь не совершать подобного. Что ж, Маша терпеливо соглашалась, жалея их в глубине души. Как же бездумны были окружающие ее люди! Как же немыслимо глупо выглядели они, и сами не понимали того. Она не могла понять, что делает людей такими слепыми и боящимися всего созданиями? Как бы там ни было, она никогда не станет такой, никогда. Они отобрали ее последнее утешение – библию, но она помнила все, что ей было необходимо. Слова сами возникали в ее сознании, когда становилось тяжело и невыносимо. Это была ее тайна, и никто не мог залезть в ее мысли и запретить думать.

Мысли и Коля Скворцов были Машиными единственными друзьями. Между ней и остальными стояло непонимание, хотя она старалась не отличаться от остальных и не выражала вслух своих мыслей никогда. Будучи внимательной и приветливой, Маша со многими была в прекрасных отношениях. Но та Маша была лишь половинкой от настоящей. В какой-то мере, с обеих сторон знал ее Коля, так же знала его и она, что сблизило их и сделало неразлучными. Двое покинутых миром детей нашли друг в дружке поддержку в трудное для них время.

Маша любила учиться. Получаемые знания были одним из маленьких окон света в ее жизни. Ее замкнутый мир приоткрывался, каждый раз впуская что-нибудь новенькое. Клетки и молекулы, из которых состояло все окружающее, невероятно привлекали ее живой ум. Сильные строки великих поэтов и писателей будоражили сознание. Ей не нравилось, пожалуй, лишь одно: как извращались их слова, и как необходимое значение с легкостью принималось детскими умами.

Она попрощалась с Колей на рассвете, перед его отъездом в училище, в их укромном уголке запущенного, старого сада. Они осознавали, как трудно и непривычно будет друг без друга. Это было тяжелое серое утро. Коля сказал ей тогда: «Ты, Маша, – ангел, ангел, у которого еще не выросли крылья». И, поцеловав в лоб, ушел. До ее выпуска оставался еще год.



5.


Маша сама не понимала, когда решила стать врачом. Это решение пришло внезапно, а когда было принято, казалось, существовало всегда. Это было время, когда пришла пора покидать уютные красные стены постылого интерната. После законченных восьми классов она могла рассчитывать только на училище, и в начале лета подала документы.

Маше нравился большой, шумный город. Он был так не похож на тот провинциальный городишко, в котором она воспитывалась, что, в связи с этим, казался ей намного добрее. И люди здесь были другие – она это поняла сразу, как только сошла на перрон. Только что прошел утренний дождик, придав асфальту темно-серый цвет, важно расхаживали жирные голуби, и что-то непонятно декламировали механические голоса дежурных. Попав в центр города, Маша обнаружила суетившихся и спешащих куда-то людей. Их было очень много, и почти все были красиво одеты. Выражение их лиц было совсем иным, не похожим на выражение лиц людей маленького городка, привыкших к неспешной, спокойной жизни.

Это была по-настоящему чудесная, новая жизнь. Она была уже взрослой, и никто не мог давить на нее. Маша легко сдала экзамен и была зачислена. А самое главное, на окраине города, прячась за развалинами маленьких домиков, стояла церквушка, в которую, петляя закоулками и оглядываясь, Маша ходила тайком от всех. Ее душа привычно успокаивалась, когда слышала тихое пение певчих, запах ладана и голос священника. Приход был весьма невелик: жена священника, две нищенки, студент, изучающий философию, и Маша. Сначала все немного остерегались ее, но прошло время, и Маша была принята в эту маленькую общину. Священник и его супруга до боли напоминали ей отца и мать, и очень часто ей казалось, что она снова в детстве, в сельском, деревянном доме, согрета теплом свечей. Маша старалась отогнать от себя воспоминания, ибо нужно было жить настоящим: так говорил ей отец Виталий. Он носил небольшую бороду и очки, был высок и худ. Его жена напротив – имела весьма пышные формы и была небольшого роста. Но их обоих объединял светлый, излучающий любовь взгляд, и дом их был всегда открыт для прихожан. По Воскресным дням они устраивали обеды, и тогда община собиралась вместе. Они не вели крамольных разговоров, чаще просто разговаривали о литературе, или об искусстве. В этом обществе Маша чувствовала себя своей. Совершенно естественным было и то, что студент философии с широким носом и очень высоким лбом, живо заинтересовался красивой, образованной Машей. Сначала он просто провожал ее до центра, чтобы в темных переулках на нее не напали хулиганы. Затем стал встречать после занятий, и вообще, где только мог. Великий мыслитель Александр своими руками погребал себя в неизведанном доселе чувстве. Он не мог ни спать, ни есть, а лишь тенью ходил за Машей, которая сама переживала не меньше него. Она жалела его всей душой, мучилась от собственного бессилия, но не могла заставить себя посмотреть на него иначе, чем на брата.

В конце первого курса объявился Коля. Ее радости не было границ, и все казалось светлым и замечательным. Но он приехал лишь на пару дней, чтобы попрощаться перед отъездом на Север. Он был высоким и крепким юношей, все с таким же мечтательным чубом и светлыми глазами. Его голос стал сильнее и уверенней, но Маша сумела различить в нем прежнего мальчишку, ищущего справедливость. Он рассказывал ей о бескрайних снежных просторах так, будто сам бывал там ни раз. Маша завидовала ему, она почти поверила в то, что Север – это другой мир, что там все иначе: нет страха, нет лжи, нет предательства. Когда он уехал, осталась лишь мечта, музыка в парке, кружащиеся в вальсе пары, ночные фонари, поливающие асфальт машины, мутное окно купе. И сильное чувство. Сильное чувство, которое хотелось сохранить и преумножить.

Шло время. Незаметно исчезали страницы из настольных и настенных календарей, исчезали и сами календари. Теперь Мария Малыхова была студенткой медицинского института. Ее с головой захватил студенческий мир: безрассудный и смелый. Независимые, свободомыслящие студенты устраивали клубы и собрания, где читали свои стихи, трактаты, протесты, разговаривали о свободе слова, о холодной войне, власти, буржуазной музыке и любви. В один из таких студенческих клубов привел Машу студент-философ Александр. Он тоже читал там свои трактаты о религии и любви, спорил отчаянно, до последнего. Маше нравилась эта атмосфера думающих людей, хотя бы потому, что они не были как все и не повторяли, как безмозглые попугаи, все то, что говорили им вожди. Ей нравились талантливые молодые люди, но у нее самой никогда не возникало желания спорить с кем-нибудь, так как все, в итоге, неизменно оставались при своем мнении. Так она все больше и больше узнавала Сашу, который все увереннее и увереннее возносил ее на пьедестал совершенства и чистоты. Регулярно, на все принятые и не принятые праздники, Маша слала полные нежности письма и поздравления куда-то, почти за полярный круг, в овеянный стихами, снегами, мечтами и морозами край. Коля отвечал редко и неохотно. Маша не знала, что и думать: иногда его письма убивали своей сухостью, а иной раз, вселяли надежду тем, что она читала между строк. Тем временем, Саша просил ее стать его женой. Он что-то долго и сбивчиво объяснял по поводу кафедры, на которой ему предложили остаться после окончания университета. Затем стал говорить, как сильно он ее любит, что никто никогда не сможет любить ее так, как он, и как было бы замечательно, если бы отец Виталий обвенчал их уже на следующей неделе. Маша сидела молча, не поднимая глаз. Сердце стучало где-то в горле, каждую секунду грозя выпрыгнуть наружу. Она не отнимала своей руки, которую так отчаянно сжимал Саша, сидя рядом с ней на поломанном стуле о трех ножках. «Здесь, Маша, холодно, так холодно, что, кажется, воздух вот-вот превратиться в лед, и ты не сможешь дышать. Но меня греют воспоминания о тебе. Помнишь, как мы держались за руки, когда были еще совсем детьми, и нам не было страшно…», – слова из последнего Колиного письма, которое она перечитала, наверное, раз сто, стучали в висках, не давая покоя. Ее спасли люди, заходившие в комнату. Начиналось собрание клуба, в который они ходили каждую неделю. Гениальный Миша Фишер стал декламировать свои новые стихи, кто-то захлопал, представили новых членов, Генка-остряк рассказал новый анекдот. Не постучав, зашел не молодой уже человек, достал удостоверение и приказал всем оставаться на своих местах. Вслед за ним зашло несколько человек в форме, и тут случилась настоящая паника среди присутствующих в комнате. Миша Фишер стал возмущаться, что, дескать, они ничего плохого не делали, что даже разрешение от университета имеется, на что мужчина в штатском ответил:

– Пройдемте в участок, молодые люди, а там разберемся.

– За что? Что происходит, товарищи? – кричали выводимые силой студенты.

– Ты ничего не знаешь, а познакомились мы с тобой на улице, у общежития прошлым летом. – Быстро зашептал ей Саша, и их развели в разные стороны.

Девушек, присутствовавших на собрании, затолкали в отдельную машину. Одни сидели молча, другие – громко рыдали, обхватив голову судорожно сведенными руками. Машу трусило. Было холодно, а свое пальто она не успела надеть. Мысли не собирались – они, как тараканы, разбегались по углам сознания. Первым делом ни за что не сказать, где она познакомилась с Сашей, а дальше – видно будет. Их выгрузили и определили в холодную камеру, где не было достаточно места. Одну за другой их выводили, называя фамилию, имя, отчество, но никто больше не возвращался. Они сгрудились, как стая синиц, ожидая, кто следующий. Маша была девятой. Крепкая женщина в форме провела ее по коридорам в кабинет следователя. Это была небольшая, холодная комната с ободранными полосатыми обоями, которые вздулись от сырости в некоторых местах. Углы были покрыты плесенью. В комнате стоял стул, стол, на нем – лампа, еще один табурет стоял с Машиной стороны. Окна отсутствовали.

– Малыхова Мария Павловна. – Сказал лысый мужчина неопределенного возраста, поднимая голову от бумаг. – О-хо, присаживайтесь, барышня. Меня зовут Егор Тимофеевич. Я – следователь по вашему делу. – Несколько минут он молчал. – Чем вы занимались в вашем подпольном клубе?

– Это не подпольный клуб…

– Я не спрашивал, какой клуб! Повторяю: чем вы занимались?

– Читали стихи.

– И все?

– Рассказы.

– Вы уверенны?

– Совершенно.

– Мы обладаем несколько иной информацией. Надежные источники утверждают, что вы, Мария Павловна, неоднократно произносили речи, в которых яростно высказывались против советской власти.

– Это ложь.

– Вы хотите сказать, что Кривошеев Александр Иванович солгал нам?

– Я вам не верю!

– Хотите взглянуть на его подпись? – Маша сжала зубы – ни за что им не запугать ее. Она точно знала, что Саша не скажет про нее ни слова неправды.

– Я вам не верю.

– Я бы не был так категоричен, на вашем месте. Хула на советскую власть – серьезное обвинение. Советую вам подумать: может быть, вы вспомните какую-нибудь важную информацию, которая сможет помочь делу. Тогда мы, в свою очередь, сможем подумать о смягчении вашего наказания. – Маша вернулась на несколько лет назад, когда ночью увели в никуда ее отца и мать. Должно быть, в такой же комнате их допрашивали. Ей сразу стало легче при мысли о родителях, о том, что она сможет разделить их судьбу. Вся жизнь, будущее, как-то сразу стали неважными. Главное было остаться собой. «Помни, Маша…», – звучали в ее ушах слова отца. – Что же вы задумались, Мария Павловна? Есть о чем рассказать? – Маша покачала головой. – Хотите подписать признание? Что молчишь, сука? Отвечай, когда тебя спрашивают!

– Мне нечего вам сказать.

– А я думаю, что есть! – Кричал следователь. Он вышел из-за стола и схватил ее за прядь черных волос. – Говори, мразь, кто передавал сведения, где у вас склад с боеприпасами, на когда вы планировали покушение? – От его слов у Маши заледенели внутренности. Что она могла сказать этому человеку?

– Я не знаю! – крикнула она. – Я не могу рассказать то, что мне неизвестно. – Он все еще больно держал ее за волосы, затем повернул ее лицо к своему, и медленно произнес:

– Я даю тебе время подумать, красавица, до утра. – он нажал кнопку на телефоне. – Коровина, выведите подозреваемую.

Машу отвели в другую камеру, в которой на нарах сидели несколько незнакомых ей женщин. Они молча подвинулись, и Маша тяжело опустилась на сидение. Еще сильнее, чем раньше, ею овладело ощущение того, что весь мир сошел с ума. Логика окружающих ее людей была не понятна ей. Для чего, ну для чего этим людям нужно, чтобы она призналась в том, чего никогда не делала? Зачем им нужна ее ложь? Зачем они придумали эту нелепую историю с каким-то покушением? Ответы и вопросы не подчинялись нормальной человеческой логике, а впрочем, что она знала о нормальной человеческой логике? Может быть, это и было ею? Нет!

Маша облокотилась на сырой бетон и почувствовала, как тяжелые веки сомкнулись, и стены куда-то исчезли. Все остальное тоже куда-то исчезло, повинуясь белой пушистой вьюге, которая все теплее и теплее укрывала ее, что-то шептала и куда-то звала. Белые снежинки разъедали зло, оставляя пустоту, через мгновение наполнившуюся образами. Странное солнце замаячило в тумане. Оно не давало тепла, оно было золотой маковкой, с таким же золотым крестом. Вдруг, на небесах зазвонили в колокола. Маша ни разу в жизни не слышала, как звонят колокола, но представляла себе их звук невероятно величественным. Воздушным покрывалом туман прятал искомый ответ. Он залепил глаза, он расслабил конечности, он был какой-то вязкой субстанцией, засасывающей на самое дно. Ветер холодными иголками шептал в лицо: «Здесь холодно, очень холодно. Но вместе нам не страшно, Маша, Маша, Маша…»

– Мария Малыхова! – прогремела железным засовом дверь.

Ее опять куда-то повели. Ну, вот и все. Мучиться пришлось не долго. Скоро этому холоду придет конец, скоро перестанет ныть от удара правая щека. Пусть делают, что хотят. Но эта дверь ей определенно знакома, и эти блики от настольной лампы на лысине следователя она уже тоже где-то встречала. Опять все сначала.

– Ну, вот мы и снова встретились, Маша. – Сегодня он, видимо, был в особо приподнятом настроении. – Скучно было без вас. Что-то вы неважно выглядите. Так-так, – он постучал подушечками пальцев по столу и, порывшись в стопке разно форматных бумаг, достал, вырванный из тетрадки в клеточку, лист. – « Здравствуй, Машенька… – он косо усмехнулся и с любопытством посмотрел на нее. – Как невыносимо тоскливо здесь без тебя. – Сердце Машино екнуло и учащенно забилось. В горле пересохло, и она судорожно сглотнула. Следователь продолжал. – В прошлом письме ты написала, что тебе очень нравиться учиться. Ты просто не представляешь себе, как здесь, на Севере, нужны толковые специалисты…». Ну что, Марья Пална? Будем признаваться? А то… скажу вам на чистоту: не видать вам больше ни Коленьки, ни медицинского. – Маша молчала. – Ты будешь говорить!? – Мысли быстро сменяли одна другую. Если они взяли Колю? Что же придумать, только бы они ему ничего не сделали! Но глупое, перепуганное сердце мешало подумать, как следует.

– Я не знаю, чего вы от меня хотите! – Крикнула она.

– Подпиши здесь. – Маша прочла. Ее существо раздваивалось: остаться верной себе, или спасти его? Спасти его и, убив себя, продолжать жить? Но если она станет трупом, то разве он захочет ее видеть? А если…

– Нет. – Она покачала головой. Лысый человек подошел ближе и грубо схватил ее за волосы.

– Все вы такие сначала. – Маша взглянула ему прямо в глаза и почувствовала, как нарастающая ненависть нетерпеливо отпирала тяжелый амбарный замок на сердце, который раньше никогда ей не поддавался. Она посмотрела на следователя так, как никогда еще ни на кого не смотрела.

– Вы посмотрите на себя! Да вы же всего себя продали – ни грамма не осталось!

– Сучка! – Он больно ударил ее по лицу. Потом еще, и еще. Маша не помнила точно сколько раз. Она только чувствовала, как горячими струйками из носа и расквашенной губы стекает кровь. – Подпиши! – Маша устало покачала головой. Егор Тимофеевич уже не мог владеть собой. Зверю, сидящему в нем, стало неудобно в приличном обличии человека. Он вернулся в доисторические времена, хотя, нет: так не поступали даже тогда. У него были страшные, нечеловеческие глаза, хриплый голос, грубые руки. Он припер Машу к стене…

Было темно и холодно. В углу тихо скреблись мыши. Больше не было никого. Маша попробовала двинуть рукой – все тело пронзила острая боль. Казалось, каждый кусочек его был избит и выжжен. Распухший язык не мог пошевелиться в пересохшем рту. Тишина была такой же мертвой, как и окружавшая ее темнота, которая, казалось, не нарушалась никогда. Через какой-то промежуток времени желтый луч электрического света, проникший из отворившегося в двери окошка, лениво растворился во мгле.

– Вставай. – Сказал грубый женский голос, затем со скрипом открылась дверь.

Маша безуспешно пыталась пошевелить рукой или ногой. Женщина помогла ей подняться и вывела из камеры. Тусклый, коридорный свет был для Машиных глаз ярче солнечного – она зажмурилась и некоторое время была слепой. Собрав остаток сил, она шла вслед за женщиной надзирателем по бесчисленным коридорам, совершенно не интересуясь, что ждет ее за поворотом. А за поворотом ей всучили потрепанный ватник, паспорт, и открыли еще одну – последнюю дверь.



6.


Несколько минут Маша не могла понять, что с ней произошло. Кутаясь в телогрейку, она стояла, не шевелясь, и глядела на небо. То ли вороны, то ли грачи однородной серой массой закрыли солнце. «Куда же они летят?», – возникла мучительная мысль, на которую не было ответа. Маша не чувствовала, как в расклеившиеся башмаки затекала ледяная вода, как резкий, холодный ветер задувал под телогрейку. Люди безликими, серыми тенями проходили мимо. Ей было все равно. Она долго не могла понять, где находится, не узнавала проспектов и улиц. В мире больше не было никого, все окружавшие ее люди – это куклы. Она знала, что есть место, куда она должна прийти, но не могла вспомнить, что это за место. Все дома казались одинаковыми и ничем не отличались друг от друга. Мало-помалу воспоминания возвращались маленькими кусками мозаики, мысли становились четче. Чем яснее были воспоминания, тем сильнее она ненавидела.

Вахтерша Зинаида Митрофановна ее не признала и попросила документы. Несколько раз она переводила взгляд с черно-белой фотографии на Машино лицо, затем, запинаясь, произнесла:

– Так ведь, Машенька, ты теперь здесь не живешь. К соседкам твоим другую ужо подселили. А вот вещички-то твои у меня, у меня, родимая. – Старушка, переваливаясь с ноги на ногу, зашла в кладовку, и вынесла черный чемодан. – Пойдем, я доведу тебя, девонька, пойдем. – Скрюченная и сморщенная, она едва доходила Маше до плеча.

Они поднялись знакомым ступеням на второй этаж, и без стука вошли в комнату.

– Маша? Это ты? – Ее прежняя соседка Аня стала что-то лопотать, потом вытирать слезы: со своих щек, с Машиных. Затем она отвела ее ванную и оставила там одну.

Вода приятно грела заледеневшие ступни, руки, приятно обжигала лицо, мягко стекала с шеи по спине, бедрам, вниз по ногам. Вода обладает чудодейственным свойством снимать усталость и грязь с тела, искусно имитируя очищение души. Но вместе с густыми клубами пара, исчезающими в квадратном отверстии открытой форточки, испаряются также иллюзии, возвращается все. Было не ясно, почему ей дали выйти. Это было чудом – оттуда, как с того света, возвращались редко.

Итак, жилья у нее теперь нет. Следуя логике и Аниным словам, из института ее отчислили. Холодно. Маша натянула на уши белый, кашемировый берет и, волоча по растаявшему снегу тяжелый черный чемодан, зашла в сквер. Она устало опустилась на сырую деревянную лавку и посмотрела на серое мешковидное облако, норовящее поглотить солнце. Оказывается, уже март. Почти два месяца назад ее взяли. А, все-таки, что же делать? Куда идти, куда? Равнодушно закаркали вороны, сидевшие на мокрых березах.

То ли потому, что идти ей больше было некуда, или, же оттого, что с чемоданами люди обычно едут на вокзал, именно туда она и отправилась. Она поедет на Север. Туда, где в кристальном, морозном воздухе золотилась снежная пыль, где сосны чесали макушками хихикающие небеса, где жил Коля. Маша верила, что он жил. Иначе…иначе смысл исчезал. Только он поможет ей забыть, только он.

Это было долгое путешествие, но, как и все в нашем преходящем мире, оно завершилось, уступив место началу чего-то другого и, вспомнив о нем, Маша могла сказать лишь: «Нетерпение, нетерпение, нетерпение…».

А там действительно было холодно. Ее пальтишко и берет совсем не хотели согревать и выглядели весьма странно среди, преимущественно, дубленок и ушанок. Она долго искала нужный адрес, а, найдя, обнаружила, что Коли нет дома. Вот она какая, эта дверь, которую он видит каждый раз, возвращаясь, домой; цветной тканый коврик под нею. Это те глупейше дорогие нашему сердцу мысли, тревожащие сознание своей сентиментальностью и теплом. Но что-то минутки совсем разленились, а секунды, их дочки, хоть и бегут резво, видимо увеличились в количестве. Тик-тик-тик-тик-тик, так-так-так-так-так: часы нехотя покидают свои насиженные места. Застывают от холода сначала пальцы ног, затем и ступни целиком: едва ощущаемые покалывания прекращаются – теперь она не чувствует ног и вовсе. Мимо спешат куда-то соседи, удивленно косятся на нее. «Да, товарищ Скворцов сейчас на работе. Скоро должен быть», – говорят они, и Маша, волей не волей стала размышлять о значении слова «скоро», пока оно не стало для нее странным сочетанием звуков. Когда ты доходишь до исступления, и холодный бетон уже готов сомкнуться над твоей свежей могилой, неожиданно наступает зона толерантности, то есть не волнует уже ничего. Так и случилось, и Маша стала засыпать, сидя в углу на своем чемодане. Совершенно неожиданно, сумрачная мгла подъезда стала расступаться – невероятно теплый луч осветил все вокруг, приласкал ее и согрел, вернул потерянные надежды, стал ее солнцем, ее спасением, ее жизнью. Она, наверное, еще спала, ведь, лишь во сне люди способны ощутить такую радость и тепло внутри, да, лишь в светлом детском сне, когда мама вдруг приходит тебе на помощь, и поднимает с пола упавшее одеяло (а ведь казалось, что по какому-то странному стечению обстоятельств ты разгуливаешь на морозе в одной ночной сорочке). Затем ее сонное сознание перенеслось в уютную комнату, на диван, рядом с которым, в спокойном свете бархатного торшера, стояла знакомая фигура и растирала ее окоченевшие ноги и руки, дарила забытое тепло поцелуями, шептаниями, слезами.

– Эх, Машка, Машка. Я боялся, что не увижу тебя.

– А у вас здесь и правда очень холодно. – Они не находили слов, но впрочем, молчать тоже было приятно.

Еще приятнее было пить чай, и, закутавшись в одеяло, парить ноги в горячей воде. Коля смешно суетился, бегал из комнаты в кухню и обратно, забывая, что он хотел взять. Давно не бритый, коротко остриженный, с загоревшим лицом – его выдавали только глаза – светлые и мечтательные, как и раньше. Сможет ли она ему все рассказать? Но так, чтобы действительно все? Она в который раз за этот вечер посмотрела на него и почувствовала, как это хорошо, что он рядом, только… только она теперь уже не та. Она снова показалась себе липкой и грязной, снова сердце стало черствее, чем обычно, разбивая надежды на мелкие куски.

– Скажи, они тебя тоже вызывали?

– Да. Но меня им не за что было ухватить. – Он улыбнулся и сделал важное лицо. – Я ведь уважаемый всеми инженер, член партии, верный друг и товарищ. – Маше показалась его улыбка горькой. – Но, иногда, я пытаюсь себя утешить, повторяя, что это лишь мое внешнее лицо, моя роль, что на самом-то деле я не такой. Хотя, я уже почти забыл какой.

– Ты не такой. Это я знаю точно. Коммунист не может быть другом такой аморальной и асоциальной личности, как я.

– Да, и еще, коммунисты никогда, никогда… – он подумал, что бы такое сказать, – никогда не пользуются ситечками для чая, и не добавляют туда трав.

– Да ты просто буржуа! – Маша уставилась на маленькое, посеребренное ситечко, с которого упала на стол темно-коричневая капля заварки. – Я могу тебе навредить?

– Ты мне навредила уже. Еще тогда, ночью, когда сказала, что у луны красивые глаза.

– Ты до сих пор все помнишь… Я тоже, все помню.

Память. Ты привередливая штука: как картинки из калейдоскопа, исчезают из тебя дорогие нам моменты, ценные сведения, важные даты. Но, в то же время, с какой скрупулезной, педантичной точностью ты каждый раз восстанавливаешь омерзительные картины стыда и провалов, то липкое, что хотелось бы забыть, разорвать навсегда, на тысячи и тысячи мелких кусочков, а затем – сжечь в пламени ненависти. Ни одного удара, ни одного липкого прикосновения, ни одного из многочисленных ракурсов светящейся лысины не давала забыть Маше память. Расплывчато-добрые люди лишь зря расточали свои улыбки – они ни чем не искупят своей вины, ведь это их среда взрастила всю мерзость и пакость, через которую она прошла. Как же сказать ему – честнейшему и чистейшему из людей, – что с ней стало? Не сказать нельзя. Никакой лжи не может существовать между любящими людьми (сможет ли он теперь так же ее любить?). Все стало еще хуже после посещения врача, который с довольным лицом поздравил ее со здоровой, восьминедельной беременностью. Само это слово звучало противно, призывая память с ее неизменными картинами. Надежды на новое начало исчезли, как пожелтевшие листья, влекомые дождевой водой в сточную канаву. Прошлое, назойливой детской ручонкой тянуло ее за подол, вставало тенью над всем, что есть и будет. Коля представлялся ей справедливым судьей всего нечистого, обличающим ее падение, она же – презренной, рыдающей маленькой точкой, на которую не стоило и смотреть. В действительности же, после выдавленных ею слов, он опустился к ней, и они плакали вместе. Солеными от слез губами он целовал ее рот, глаза, шею, приговаривал что-то однокоренное слову «любовь» и, безотчетно крепко прижимал к себе. Как же тепло и спокойно в твоих объятиях. Но ей надо подумать, ей необходимо понять: сможет ли она любить это, ненавидимое пока ею создание, которое таким непрошеным и нежеланным стремилось пролезть в этот негостеприимный мир. Босыми ногами Маша нащупала тапочки и тихонько прошлепала на холодную, замершую в ночи кухню. Она включила свет, и ей показалось, будто утварь едва успела вернуться на свои места, застигнутая врасплох посреди запретных игрищ, и теперь виновато улыбалась и вымаливала прощение, как нашкодившее дитя. Ты сейчас всего лишь клетка, крохотная клетка внутри нее, но ей ненавистна даже мысль о тебе. Да и это тоже не все – она любила тебя, когда сама еще была, клеткой, осталось только понять, что она любит тебя и теперь. Господи! Как же избавиться от этой черноты, прилипшей к сердцу? Не иначе как… Нет! Она научится тебя любить. Будь спокойна, клетка. Бесконечная суета мыслей на мгновение остановилась. Даже черная дыра окна улыбнулась Маше ее отображением.



7.


Человеку свойственно быстро привыкать к новым ситуациям, какими непривычными они бы ни были. Очень скоро Маша и Коля свыклись с ролью молодой четы, нетерпеливо ожидающей появления на свет своего первенца. Заботливый муж каждое утро отправлялся на работу, оставляя на хозяйстве тепло-розовую со сна жену, которая нетерпеливо ждала его возвращения, сидя вечерами у воющего метелями окна. Каждое утро она пробуждалась ото сна ласковым солнечным лучом и теплым Колиным поцелуем. Она тихо плела домашний уют, упорядочивая и раскладывая по местам веточки, перышки и кусочки глины, пока не приходила пора вылетать из насиженного гнезда в поисках необходимого пропитания. Тогда, спокойствие, как опьянение, исчезало под воздействием отрезвляющего душа надоедливого гомона человеческой толпы и сверхскоростного снования автомобилей. Это все разъедало ее душу, как едкий сигаретный дым нежную оболочку глаз, мешало мыслям собраться в единое целое. Бессмысленный гул голосов. Не приводящая ни к чему какофония. Протекающие мимо слепые куклы. Стойте! Подумайте! Может быть, стоит начать все с начала? Пересмотреть принятые кем-то за вас истины, так бездумно поддержанные вами? Зачем? У нас и так все ничего, только вот не забыть бы колбаски докторской купить – Лида сказала в наш гастроном завезли… И чего это Люська коники выбрасывает? Вчера еще все на мази было… Если Иванову удастся убедить председателя, о новом назначении можно забыть… Мороз и солнце – день чудесный… Где бы колготки новые достать, а то эти уже никак не заштопать… Шагане ты моя Шагане… «Мой вчера надрался, как свинья – домой приволокся только под утро. Где, говорю, был, а он и лыка не вяжет. Да это все Сенька-Кузнец…». Женщина на сидении напротив стала говорить еще громче. У нее больше нету сил! Дайте же выйти, скорее. Слезы. Надо их вытереть, и домой, скорее домой.

Только писклявая электричка всего за каких-то сорок минут могла унести от нее суетный мир, давая взамен нечто совершенно забытое – спокойствие. Покинутые человечеством тропы, умытые небеса тонущие в глазах и глаза, без памяти влюбленные в глубокую синь; только что вылупившиеся из липких почек крохотные, ярко-зеленые листочки, робкие попытки травы пробиться сквозь ароматный слой полусгнившей прошлогодней листвы, какой-то особо звонкий птичий гомон и свежий ласковый ветер. Нет больше серой, безликой толпы, черных ртов, бездумных глаз. Есть только она и эта маленькая клетка, растущая внутри нее. Упрямые ветви непреклонно сплелись над давно заброшенной тропой. Но ей во что бы то ни стало нужно пройти, ведь там затаился кто-то, кто-то давно покинутый и, должно быть, такой же разгромленный, как и она. Стены. Разрушенные, красного кирпича стены. Так обильно поросшие мхом и всякой зеленью, что кажутся упрямой породой, некогда пробившей земную твердь. Над стенами высятся несколько странных, негармоничных сооружений. Маша прошла через широкое отверстие, когда-то имевшее ворота. Разбитые бутылки, ржавые консервные банки, строительный мусор, ненужная никому колючая проволока, клочки ткани, дырявые башмаки, вылинявшие картонные плакаты с размытым содержанием цветастым снегом усыпали двор вокруг высокого здания, походившего на обезглавленную матрешку. Храм? Да. Только, где же маковка с крестом, колокольня? Негармоничный, незаконченный дом. Маша вошла вовнутрь, где беззубой улыбкой ее встретили прогнившие половицы. Мертвая тишина стояла там, и только глухое эхо ее шагов отталкивалось от стен. Там было почти пусто, и лишь два сломанных стула и, вращающаяся вокруг своей оси деревянная доска, одиноко наблюдали картину запустения. Пахло сыростью, стены были мокры и заплесневелы. Фрески просто исчезли, взяли и испарились в разъедающей влаге, осыпались серой пылью, и теперь молча лежали, поменяв прежнее расположение фигур. Маша притронулась рукой к холодной, влажной стене. Были ли капли слезами? Она не знала, лишь только явственно почувствовала мягкий запах ладана, льющийся, должно быть, из собственного воображения. Вдруг громко захлопал крыльями потревоженный голубь. Он пролетел несколько раз по окружности, почти под самой крышей и спланировал на выступ одного из окошек, где, важно нахохлившись, стал озабоченно ворковать. Маша подняла голову и увидела мохнатый луч света, мягко прорезающий тьму. Точнее, это был даже не один луч, а целый сноп медлительных, желтых лучей, в которых томно плавали уставшие пылинки. В этом было что-то колдовское. Свет и тьма. Тьмы больше, но что значит она без этих лучей? Да и разве они были бы видны, будь все полно светом? Маша вышла, и ей показалось, что дом, как обиженный старик, не хотел ее отпускать; он даже жалобно кряхтел и поскрипывал половицами ей вслед.

Маша пошла дальше. Слезы душили ее. Ей было жаль монастыря, ей было жаль себя. Слезы не выходили. Они стеклянной стеной стояли в горле, не давая ей дышать, они размыли этот прекрасный солнечный день, сотворив из него некое подобие расплывшейся акварели, преимущественно голубого цвета, но не выходили. У них не получалось, и ей стало больно физически. Спотыкаясь, шмыгая носом, Маша добралась до какой-то беседки-часовенки (клуба-склада-отхожего-места?). Молодая яблонька непослушно просунула меж двух столбов свои голые ветки-руки и улыбалась. Солнце ласково просвечивало сквозь прохудившуюся крышу, и Маше стало тепло. Верно, повинуясь солнцу, соленая жидкость стала послушно вытекать из уголков глаз, прокладывая дорожку вниз: мимо носа, почти касаясь его, через выступ верхней губы на нижнюю, чуть более полную, и дрожащую; здесь некоторые из слез пропадали, неловко слизанные языком, остальные же продолжали свой путь, пока, сорвавшись с края подбородка, не терялись в мышином драпе ее пальто.

Проплакав так некоторое время, Маша обычно успокаивалась. Она сидела закрыв глаза и, подставив мокрое от слез лицо солнцу, которое медленно врачевало. Она слушала, как пели птицы, предвещая потепление, а затем спокойно шла по уже знакомой тропе на станцию. В мерно покачивающейся электричке Маша засыпала, облокотившись лбом на вибрирующее, холодное стекло. После такого дня, утонувший в чернильных сумерках город, с его размыто плачущим свечением желтых глаз фонарей, не беспокоил ее. Вся суета, казалось, притихла, люди и машины замедлили свой бег – все плавно покачивалось под звуки какого-то чарующего блюза и напоминало затонувший в море корабль.

Каждую неделю Маша старалась выкроить хотя бы денек, чтобы навестить монастырь и побыть наедине с собой. Как-то раз, когда она сидела на привычном месте под уже цветущей яблонькой, к ней подошел человек. От хруста ветки под чьей-то ногой она открыла глаза и обернулась. Должно быть, она еще не совсем пришла в себя – обрывок сказки, кусок старого монастыря ожил, и твердой походкой направлялся к ней в виде крепкого высокого старика, с волнистыми, серо-седыми волосами и такого же цвета длинной бородой. В его загоревшее, морщинистое лицо светило солнце, и он сощурил светлые, почти прозрачные глаза. Одет он был в старый, поношенный ватник, обычную военную косоворотку, потертые брюки и кирзовые сапоги. В его облике Маша безошибочно угадывала принадлежность к монастырю, связь с ним. Он не прошел мимо, не растворился в воздухе, а подошел к ней, снял с плеча мешок, и хорошо поставленным, приятным голосом произнес:

– Иеросхимонах Петр Загорский. – Он поклонился легким кивком головы. – Я вас давно заприметил, вы часто приходите сюда .

– Мария Малыхова. – Она не могла поверить, что видит перед собой реального человека. Казалось, это отец Павел пришел к ней из прошлого. – Вас ко мне сам Бог послал. – Больше Маша не могла сказать ни слова – в слезах и рыданиях тонули слова. – Исповедуйте грехи мои, отче…

Впервые за очень долгое время на душе ее стало светло и легко. И, не смотря на то, что почти те же слова так настойчиво повторяла себе Маша изо дня в день, слова иеросхимонаха Петра имели невероятную силу. В них была Вера, и эта Вера передалась ей. Что толку в ежедневных бормотаниях, если сердце не верит себе? Оно лишь послушно повторяет за губами то, что должно повторять, не проникая в самую глубину. Такое сердце бьется, как рыба об лед, пока этот лед не растает под теплым дыханием веры. Но, поверьте мне, такое сердце имеет больше шансов на жизнь, чем молчащее в обманном успокоении сплетение сосудов, артерий и мышц. Когда-то, когда мне было удобнее, я тоже заставила его молчать, а сама продолжала жить. Но что это была за жизнь? Я сказала бы: скитание пустоты в пустоте, о котором и по сей день я не могу вспоминать без содрогания. Да и не этому хотелось мне посвятить свой рассказ.

– Некогда здесь была Свято-Троицкая обитель. – Сказал отец Петр, погладив морщинистой рукой кирпичную красную стену. – В девятнадцатом всю братию разогнали. Тогда, кого не посадили, те в другие обители подались, а кто и на подвиг отшельничества подвизался. Это было почти сразу после пострига моего, я тогда вместе с несколькими братьями перешел в другую пустынь, а здесь, – он откашлялся и, нахмурив брови, продолжал, – здесь колонию учредили, для малолетних преступников. Когда мое время пришло, я уже и схиму принял, тогда-то они меня и взяли. – Затем он молчал долго, будто вспоминая что. – Как, говорите, Малыхов, фамилия отца вашего?

– Да-да, Павел Иванович Малыхов, его и матушку забрали в шестидесятом. – Машино сердце забилось, угрожая выскочить наружу.

– Я встречал его, Маша, встречал. Такого человека забыть нельзя. – Он пристально посмотрел Маше в глаза – ему было тяжело продолжать. – Он умер у меня на руках, когда получил известие о смерти супруги. Он жил достойно, до последнего вздоха. Он не изменил ни себе ни вере, можете быть спокойной за него.

Маша знала это. Отец Павел и, она верила, матушка Авдотья, не могли поступить иначе. Теперь, когда ее мыслям нашлось подтверждение, ей стало спокойно за родителей, на много спокойнее, чем за многих еще живущих и за саму себя. Над ними уже не властна смерть.

В тот день человеческие лица уже не сливались в единую серую массу. Они стали улыбаться. Она шла уверенно и светло, радуясь новой любви, появившейся в ее сердце. Да и какое право имела она ненавидеть? Свежим вечерним бризом после июльской жары пронеслись в ее сознании целительные слова: «любите врагов ваших, благотворите ненавидящим вас, благословляйте проклинающих вас и молитесь за обижающих вас». Сразу все стало яснее ясного, будто невидимая ладонь стерла толстый слой пыли с уставшего скитаться мозга. Маше хотелось смеяться и плакать одновременно, но плакать – скорее от счастья. Редкие мгновения просветления! Как вы дороги нам, как малы. Ради вас, о, да, стоит жить и мучиться в нравственных тупиках, сводящих скулы своей безысходностью. Нет, не думайте, здесь еще не место для цветущей и счастливой точки. Наш скиталец-корабль еще не прибыл в пункт своего назначения. Стремительно взлетев на веселый гребень волны, он неминуемо опускается, чтобы затем подняться вновь. Сейчас, после мучительного штиля, подул нужный ветер и паруса теперь полны его объемной и неуемной жизнью. Ветер холоден и резок, на борту кипит работа, и соленые брызги смешиваются со слезами в глазах моряков, с их смехом и с грохотом раздающихся команд. Настоящий моряк всегда рад крепкому ветру и никогда не пасует перед черными штормами. На суше он и вовсе засыхает, увядает… нет, моряк должен жить в море – без него он ничто.



8.


В солнечное ноябрьское утро того же года в одной из больниц необъятной Сибири тихо пропищал свое первое «уу-аа!» новый человек, еще до рождения получивший имя Павел, говорят, в честь деда. Если бы ничего не подозревающий младенец смог выглянуть в окно, то, верно, он поразился бы обилию красного цвета на улицах. Но он спал. Даже когда его, словно редкий товар в витрине демонстрировали через окно отцу, он продолжал мирно сопеть. Случайно открыв глаза, новорожденный бы несомненно подумал, что все эти нарядные люди и улицы, шары, цветы, банты и флаги посвящены его скромному и такому долгожданном (что ему всячески давали понять все эти нескончаемые месяцы) приходу. Но ему и так было хорошо и спокойно. Он не хотел знать никаких людей – ему было достаточно теплой и уже такой привычной мамы. Пока что он узнавал только ее: ее запах, ее голос, и лишь смутно подозревал о существовании второго важного человека в его жизни. В таком мирно спящем состоянии он проводил большую часть своей жизни. Он даже чуть было не пропустил, как кто-то (не мама – это уж точно, и не папа) бесцеремонно окунул его в таз с прохладной водой. В знак протеста он подал возмущенный писк, но тщетно – мама не пришла к нему на помощь. Не смотря на это, плакать он перестал, Павел вдруг почувствовал, как теплы и верны руки, держащие его, все стало спокойным и надежным, будто бы он снова очутился у мамы в животе. Затем он уснул, а проснулся только когда захотелось есть. Так проходили дни и мало помалу все становилось яснее, понятнее и интересней. Сначала ему казалось, что мир состоит только из мамы и папы, затем он обнаружил, что в нем доминирует странно белое и холодное вещество, которое родители называли ласково – «снежок», казалось, куда ни посмотри – везде этот «снежок»; были еще и другие люди, но они не представляли для Паши особого интереса, а скорее пугали его своими уж слишком заискивающими лицами. Эти люди брали его на руки и ему почему-то казалось, что они хотят забрать у него его маму, а ведь он такой беспомощный! Что тут было делать? В отчаянии он звал на помощь и пытался объяснить, что все, что ему нужно – это чтобы его оставили наконец в покое и вернули маме. Понимали его, или нет, он не знал, и успокаивался только когда с бьющимся от страха и счастья сердечком дотрагивался до знакомой и теплой шеи, вкусно пахнущей молоком. Мама никогда не обижала, нет! Она всегда давала еду, всегда приятно целовала, и что-то нежно шептала, или пела. Ее голос – самое замечательное, что он когда-либо слышал: звук его заставлял Пашино маленькое сердечко биться быстрее, руки – тянуться вверх, а ноги – резво бежать, только бегать у него пока еще не выходило, и он оставался беспомощно лежать на спине. Позже Паша стал узнавать отца, и, поскольку тот не делал ему ничего плохого, доверять ему. Всю жизнь Николай Скворцов был настоящим Пашиным отцом: мальчик и не подозревал о существовании другого человека, так бесцеремонно и грубо заставившего его появится на свет. Но это ему он был обязан большими серыми глазами и, оказывается, чудесными русыми кудрями. Так вот и рос Павел капризным, боящимся посторонних, ребенком. Но он совсем не долго оставался таковым. Когда ему сравнялось полтора года его мама, Мария Малыхова, стала его бросать. То есть оставлять на некоторое время вместе с другими детьми в чужом доме. Павел не знал, что усердно занимаясь, его мама добилась своего зачисления сразу на четвертый курс медицинского института, экстерном закончив так внезапно прерванный ею третий. Он и не подозревал, как немыслимо трудно было ей преодолеть те бесчисленные препятствия, как высокие горы и дремучие леса, выраставшие на ее пути. Первое время они оба плакали, когда расставались в теплой прихожей детсада: Паша – надрывно и громко, Маша – стремительно направляясь к выходу и проглатывая на ходу соленые слезы. По прошествии времени, привыкнув к равнодушным нянечкам и строгим воспитателям, Паша, как и все обычные дети, стал смелее, задиристее и наглей – иначе ведь не выживешь в жестоком мире славных ребятишек – детей своих родителей.

«Учение – свет, не учение – тьма», – гласит старинная русская пословица, приблизительно то же повторял каждое утро Коля, с улыбкой глядя на весело мечущуюся по дому Машу. Ни постоянная усталость, ни хроническая нехватка времени не могли убить в ней ту радость, которая уже давно и на долго поселилась в ее душе. Маша решила для себя во что бы то ни стало помочь как можно большему количеству детей появиться на свет божий. Но не на финишной прямой, а лишь в самом начале долгого и непростого пути, полного для одних радости, а для иных – отчаяния и безысходности. Этот путь – шаткий и неверный мост, и тем, кто боится, она подаст руку и проведет до конца. Об этом она мечтала тогда и знала, что все получиться – нужно только верить и прилагать усилия. Все не было бы так хорошо в ее жизни, не будь в ней отца Петра, всегда готового помочь ее уставшему от суеты сердцу. Он был ее проводником, ее связью с другим миром, который не смотря ни на что продолжал существовать все то долгое и страшное время. Он был человеком, который одним лишь словом, взглядом, улыбкой давал Маше силы продолжать когда казалось что больше не выдержишь царящего вокруг разорения душ и ценностей, руин совести и порядочности. Он просто был, и сознание этого уже согревало. «Все в жизни дается нам с определенной целью. Только вот проблема в том, что мы не всегда, видите ли, согласны, что это именно то, что нам нужно. Нет, думаешь ты, это не для меня, я совершенно не приспособлен к этому. Думаешь так и ошибаешься, ведь из всего в жизни надо суметь извлечь нужный урок, суметь понять знак данный свыше и оценить всю мудрость и справедливость полученного», – так говорил иеросхимонах Петр попавшей в тупик Маше. Прибежав из университета, забрав Павлика пораньше из детсада, она стремглав бросилась на вокзал и успокоилась только подойдя к его избушке, которая, казалось, выросла прямо из земли и еще хранила на своей ветхой крыше богатый настил изумрудных мхов. Было лето. И был необычайно жаркий для тамошнего климата день. Воздух замер гелеобразной массой, не желая просачиваться сквозь легкие в кровь. «Сожалею, ничего уже сделать нельзя, – подняла высоко над большими очками свои белесые брови секретарь в приемной ректора, – все места давно распределены, и наш областной абортарий нуждается в новых специалистах ничуть не меньше, чем остальные медицинские заведения. Тем более, что свою специальность вы выбирали сами», – бесповоротно поджала она свою тонкую нижнюю губу к верхней. «Специальность убивать?» – воскликнула Маша всем своим существом: глазами, слезами, что блеснули и чуть не рассыпались по блестевшему от пота лицу, руками, что отчаянно сжались в кулаки на угрожающе близком расстоянии от лица секретарши. Маша сквозь слезы еще раз посмотрела ей в лицо. Пустота. Пальцы так и остались сжатыми в кулаки, даже когда она вышла на улицу. Но здесь слезы вдруг перестали ее слушаться и, резво выпрыгивая из воспаленных глаз, обидно побежали по уже знакомой им дорожке. Стена. Прозрачная доселе стена стала очевидной. Маша снова и снова больно ударяла об нее лбом, не желая замечать кровоточащих ссадин и ноющих шишек. Пройдет время и эта проклятая стена разобьется вдребезги, от нее не останется и следа, пыталась убедить себя Маша, но пока что это стена превратилась в бетонную серую стену нового здания областного абортария. И не было здесь выхода – тупик.

– Где бы ни была ты, Маша, что бы ни творилось вокруг тебя – не изменяй ни себе, ни вере. И чем сложнее будет выдержать ниспосланное, тем выше награда.

Маша недовольно вздохнула, слушая слова отца Петра, и подумала о великой машине убийства и о том, что она сама скоро станет одной из услужливых шестеренок этой дьявольской махины.

– Послушай, дочка, не всегда то, что кажется нам добром есть добро, а увиденное зло не всегда оказывается таковым. Я не знаю логически верных и подходящих доводов, которыми смог бы утешить тебя и доказать, что ты зря унываешь из-за своего направления, – он запнулся, подбирая слова и запрокинув голову посмотрел на небо – летели орлы, – я не знаю…, – задумчиво пробормотал он, все еще глядя на небо и как бы испрашивая помощи у его бесконечно синей глубины, – но знаю лишь, что на все воля Божия, и что она всегда справедлива и мудра, даже если нам на первый взгляд кажется, что неверно все. А коли Господь возложил на тебя крест сей, знать нужна ты там, Машенька, и неси его так, как должно, и служи Богу и людям на совесть – это все, что нужно делать тебе, а сомнения свои оставь, оставь, говорю тебе – нет от них проку.

– Ох, отец Петр! Как же могу я участвовать в убийстве невинных, пусть и не рожденных, но уже людей?

– Но ведь это же не твоя специальность участвовать непосредственно в этом гнусном деле? – Маша покачала головой. – Стало быть, ты должна помогать тем, кто в неведении, в отчаянии или в слабости решается на преступление. Разве Спаситель не нам, грешникам, был послан, да и не больной ли нуждается во враче более здорового?

Маша поняла. Такая простая и понятная ей раньше фраза обрела совершенно новое значение. Из неразберихи чувств, которые так смущали ее своей неопределенностью, ясно обрисовалось размытое чувство стыда, стыда за свою глупость и малодушие. Раньше, открещиваясь от того, что пугало ее и казалось ей неправильным, она не боролась с ним, а лишь по-детски зажмуривала глаза, веря, что невидимое ею не существует в реальности. Теперь же ей стал очевиден весь ужас прежней позиции. Позиция эгоиста-слабака, получившего свое и не желающего портить личную гармонию вторжением чужого «неправильного». «Моя хата с краю», – брезгливо подумала про себя Маша. Конечно же, раньше она и не могла ничего сделать, но теперь, теперь она, как трусливая курица, пыталась переложить свой груз на чужие плечи. Как хорошо, что у нее не вышло!

– Растет Паша, как грибок. Экий мальчонка удался!

– Слава Богу. – Маша посмотрела на кудрявую и пышную, как одуванчик, голову сына – ничего от нее почти не взял, разве только кожа ее, оливковая, а в остальном в отца пошел мальчик. Внешне конечно. Маша очень заботилась о духовном воспитании сына: читала ему рассказы из библии, учила молитвам, не баловала.

Паша был спокойным и послушным ребенком, только посторонних людей смущался, без родителей долго не мог и вообще, был очень привязан к дому. Все сам с собой игрался, строил свои миры, недоступные даже для Марии – самого близкого ему человека. Рано обнаружился у ребенка недюжинный талант к рисованию. Обычные круги, палки да закарлючки были у него более верными, чем у остальных детей, и, что самое главное, они были осмысленными. Маша заметила систематику рисуемого и нарисованного, обнаружила постоянные символы, несущие определенные значения, понятые ею с помощью самого Паши, и вскоре у них наладилось эксклюзивное, не понятное больше ни для кого общение. Мало помалу, конкретные предметы и образы приобретали все больше и больше сходства с оригиналами, но не прямого, фотографичного, а, скорее, пропущенного через некий внутренний фильтр, так, что Маша всегда замечала в рисунках сына нечто принадлежащее только ему, его собственное видение и восприятие окружающего. Абстрактные понятия тоже обозначались. Чаще всего для передачи чувств служили линии и цвета. Например, смерть была белой полосой, радость – желто-зелеными точками, злость предавалась неизменным зигзагом черного цвета, любовь же никогда не была одномерной, но всегда казалась всеобъемлющей и всепроникающей и принимала любые светлые цвета палитры. Постепенно все чувства так врастали в рисунок, что становились незаметными для постороннего глаза и очень часто были ключевой линией пейзажа, или же частью какой-либо фигуры. Были и другие рисунки, особенно дорогие для Маши. Если бы в искусстве иконописи не существовало канона, принятого за сотни лет, она смело могла бы назвать эти работы иконами. Но мальчик ничего не знал о существовавших правилах и вряд ли видел в своей жизни более двух, трех икон. Он просто изливал на бумагу пережитые им библейские сюжеты. Машу очень радовало, что среди того множества сказок, басен, и стихов, что они с Колей читали сыну, библейские истории были его любимыми. Они обычно читали их ему на ночь, а на следующий день он приносил из детсада уже готовые и обработанные переживания, отпечатанные на дешевом альбомном листке. Сначала Маша не понимала, что же на самом деле было изображено. Она просто заметила, что там не было обычных символов, и что привычные предметы, нарисованные сыном по-новому, несли отпечаток другого мира. А когда Паша объяснил матери, что же в действительности было изображено на рисунке, она поразилась собственной недогадливости – все было таким естественным и очевидным, выглядело так искренне и чисто, что она уверилась в том, что именно так все себе и представляла. В библии не было картинок, поэтому Паша не видел старинных, струящихся балахонов и живописных кожаных сандалий. Благодаря недостатку этих и многих других сведений, его воображение выплевывало на бумагу нетронутый самородок мысли, не испорченный еще вмешательством догмы, или канона. Библейских героев он изображал в старославянских, или в крестьянских, русских одеждах, которые он в изобилии видел на иллюстрациях к сказкам. И то и другое, как ему было известно, происходило «давным-давно», поэтому формы подсознательно связывались. Что же касается содержания, то сказки сказками, а описанное в библии было правдой, и от этого становилось еще интересней.

– Мама, а как это – «распят на кресте»? – Спросил однажды Паша, озабочено накручивая уголочек белой простыни на такой маленький и так любимый Машей палец. Она читала ему Евангелие, а он никак не мог уснуть, все ворочался с боку на бок, вздыхал тяжело.

Маша молчала долго – не знала, как объяснить сыну такую понятную для нее вещь. Она попыталась вспомнить себя в детстве: что представляла себе она, какие вопросы она себе задавала. Но у них в старом деревянном доме было несколько икон и одно распятие. Крестик нательный Паша не носил. На какую-то ничтожно малую долю секунды ей показалось, что она увидела библию глазами сына, такими чистыми и такими незамутненными еще глазами. Глазами, которым не мешало настоящее, не навязывалось признанное и принятое кем-то, которым помогало только собственное воображение. Но это была всего лишь доля секунды, такая мимолетная но достаточная, чтобы постичь всю уникальность и чистоту этих образов, подсказанных сердцем. Так, должно быть, видит в своих снах окружающий мир слепой от рождения ребенок, слышит утреннее пение птиц тот, кто в жизни своей не слышал и звука. Маша взяла чистый альбомный лист и стала рисовать. Вертикальная полоса, еще одна параллельная ей, затем, две покороче – перпендикулярные первым.

– Это крест, – сказала она.

– А! Я вспомнил! – Мальчик возбужденно приподнялся на кровати, – Я видел, я видел такое в домике у отца Петра!

– Верно, милый. Раньше так казнили людей…

Было прохладное, плаксивое лето, наполненное до предела комарами и прочими жужжащими тварями. Коля получил в профсоюзе путевку в цветуще лучистый Крым и они, впервые за пять лет, отправились в далекую дорогу. Маша запасла альбомных листов, новых карандашей, красок и кистей для сына. Она ведь знала сколько ярких картин-впечатлений появится в его воображении при встрече с морем. Да что там! Маша сама, впервые за двадцать пять лет своей жизни готовилась к встрече с ним. А оно взяло и вылилось на них огромным золотым потоком, стремительно крадущимся к берегу всеми оттенками синего и даже зеленого, обрушивающим с необычайно громыхающим хохотом свою развеселую белую гриву на их уставшие, пыльные ноги. Красочная, даже аляповатая гамма ярких цветов, мотыльков, облаков, неба и моря сначала слепила глаза. У пристани, покачиваясь как неваляшки, стояли немного сказочные яхты с белоснежными крыльями-парусами, почти такими же как у крикливых чаек. Юг завертел их в своей радушной, горячей жизни, не давая ни секунды, чтобы остановиться и вспомнить о далеком Севере. Он бесцеремонно раскрасил их, до неприличия бледные тела, обесцветил русые волосы Коли и Паши, вскружил Маше голову и таки заставил ее забыть о ненавистном распределении. Уже к концу первой недели все трое походили на цветущих полинезийцев и весьма неохотно смотрели на ароматные персики. А Павел ничему даже и не удивлялся. Он всегда твердо верил в существование «теплых краев», куда улетают осенью птицы, где по зеленым холмам и кристальным ручьям гордо скачут благородные единороги, закапывают свои несметные богатства суровые морские пираты, где в цветах живут крошечные эльфы с прозрачными крылышками, а в сказочных хрустальных дворцах добрые джины и прекрасные принцессы. В его воображении все это имело место где-то очень далеко, на краю света, но ведь они так долго ехали на этом быстром-пребыстром поезде, а потом летели, как настоящие птицы, высоко-высоко в небе, что попасть на самый край света было совсем не мудрено. Хотя, нет – он всегда мысленно поправлял себя – у Земли нету никаких краев, потому что папа сказал однажды, что Земля похожа на елочный шар, и что она голубая. И, представляя себе большую Землю в просторах пугающе непонятного космоса, Паша видел перед глазами огромную зеленую ёлку, а на ней маленький голубой шарик, покрытый сверху и снизу белой глазурью. И, если уж совсем поднапрячься, можно было разобрать три крохотные точки – его, маму и папу.



9.


Почти месяц неги, мягкого шелеста волн и обманчивого забытья незаметно истек. Но он не прошел, немилосердно опустошив их души, не вселил в них желания остаться. Напротив. Они были счастливы вернуться. Все трое, как старому другу, обрадовались знакомому, освеженному утренним дождем вокзалу, насладились отрезвляющей прохладой и сдержанно-голубым небом. Они с Колей лишь крепче сжали руки и сказали друг другу глазами о том, что впервые в своей сознательной жизни вернулись Домой. Им не нужны были слова – очень часто они говорили глазами. Весь этот месяц ничто постороннее не врывалось в их жизнь, ничто не давало им забыть, насколько они – одно неразделимое целое. Неразделимое ни людьми, ни километрами, ни заботами. Крепче и ближе стали их души. И сознание того, что рядом стоит другой делало обоих безмерно счастливыми.

Их запыленное и соскучившееся по хозяевам жилище с радостью распахнулось навстречу сквознякам и щеткам, и вскоре засияло высокогорной свежестью.

Не успев до конца влиться в рутину повседневной жизни, Маша с нетерпением ждала еще одно событие. Отец Петр собирался посетить один из разгромленных монастырей Севера и звал ее с собой. Поначалу Мария не хотела оставлять Павла, но, подумав, решила поехать. Она волновалась и не могла спать – все несколько дней до поездки были полны неопределенного внутреннего беспокойства. Но, оторвавшись, вдруг, от семьи, оставив ее где-то на промелькнувшем мимо вокзале, она стала кем-то совсем другим. Она стала тем, кем всегда хотела быть, к чему подсознательно стремилась, но о чем никогда не думала. Не думала она и тогда. Маша только чувствовала в своей душе великое спокойствие и самую светлую радость, которую способны чувствовать только дети. С того самого дня, когда увели в ночь ее родителей, спокойствие оставило ее надолго. Пропуская мимо глаз все тускневший и скудевший пейзаж, Маша перебирала по косточкам прошлое. Не только свое. Она, после долгого и изнурительного бега, встала и оглянулась назад, смогла отдышаться. Все вдруг оказалось так просто, светло и справедливо, что прошлые и настоящие сомнение стали до стыдного нелепыми, заботы – до обидного смешными, а тщеславные стремления испуганно померкли перед одним и главным. Она с великим волнением поняла, как же в ее жизни все просто и как же сложно оказалось прийти к этому. Она ощутила в себе силу пройти сквозь дикий, полный опасностей и капканов лес. Пройти осторожно, не сломав и ветки, не разорив ни одного гнезда напрасно, не испачкав богатой серой шерсти несмывающейся кровью. За лесом ждало ее полное тепла пристанище, которое распространяло свой великий свет и силу на все и вся. Именно тогда она признала в сердце, все время жившее там, жгучее желание дойти и не разбиться в одной из многих глубоких расщелин, коварно поджидающих за каждым зеленым лужком. Поняла бы она все это, не будь с ней рядом отца Петра? – и она улыбаясь посмотрела на его морщинистое лицо и бегающие по строчкам глаза, одетые в увеличивающие стекла аккуратных круглых очков. Как же все на свете мудро, Господи!

Рваные облака, повинуясь шквальному ветру, то прятали, то приоткрывали бледно-желтое солнце. Пахло морем, но совсем не так, как в Крыму – здесь все было другим. Они плыли на пароходе по свинцовому морю, зло скалившему свои белые зубы. Чайки холодно скользили в мраморном, серо-голубом небе, на горизонте показались купола. Они сошли на небольшой пристани и пароходик, пробурчав что-то неразборчивое на прощание, уплыл в обратном направлении.

– Возблагодарим Господа, Маша, за дарованную нам милость! – Лицо старика сияло неземным светом.

Они пошли по грубым серым булыжникам, разбросанным по побережью, направляясь к бело-серым стенам и круглым куполам. Маша вдруг поняла, что этот мир, мир тянущихся в небеса крестов, никогда не прекращал существовать пусть даже превратившись в мир подвалов, задернутых штор и тесных кухонь. Да, о нем забыли люди, забыли … страшное это слово – «забыли». Но когда-нибудь этот кошмар закончится, и они проснутся. Проснуться с тяжелым ощущением непонятно как нахлынувшего дневного сна, после которого реальность прячется по темным углам унылой квартиры, и невозможно сообразить, что же произошло и где ты находишься. Но пока что, сейчас – что же делать? «Не бойся, только веруй», – промелькнуло в ее сознании.

– Теперь это только форма, лишившаяся содержания, – говорил Иван Никифорович, старинный знакомый отца Петра, в маленьком домике которого они остановились, – нет нынче монастыря, а на его месте душегубка! Где ж это такое видано? Чтобы вместо иноческого обиталища эдакая адская машина заработала! Разруха полная, а разве ж кому до этого дело есть, только и знай себе – новых привозить. Никак не уймутся, окаянные! – он замолчал и стало слышно, как гудит в трубе ветер. Порой казалось, что он своей страшной силой выдавит стекла или распахнет настежь тяжелую, запертую на засов дверь. Лицо Ивана Никифоровича было все изрезано морщинами и походило на сушеный грибок. Своим широким, расплющенным носом, маленькими карими глазками он напоминал Маше сказочного старичка-боровичка.

– Что ж, ты, батюшка мой, стало быть, сподобился навестить друга сердешного. А то я уже думал, так и умру, не повидавшись.

– Забрался ты далёко, Ваня, а то бы чаще виделись. – Отец Петр задумался. – Не долго нам еще с тобой осталось на этом свете – скоро наш с тобой бег закончится, тогда и отдохнем мы, а пока – некогда. Скажи, как с общиной дела обстоят?

– Худо дело, отец Петр, худо. Нынче об этом здесь даже не говорят, не то что прийти да молитву творить. Все же есть несколько человек, которые не испугались тогда и сейчас не бояться, а я чем смогу – помогу, ведь еще мальчонкой с монахами жил, а как время пострига подошло – монастыря не стало. Во время войны хотел в семинарию поступить, так не вышло – на фронт забрали. Знать не в том мое предназначение.

– Иван Никифорович, Маша, много сделал, много душ страждущих вынул из-под земли, помог им подняться. Если бы знала ты, как помог он мне в годы моего заключения! Маша – дочь отца Павла Малыхова, Ваня. – Маша метнула беспокойный взгляд.

– Отец… он, он здесь умер? – Она переводила взгляд с одного старца на другого. – И матушка, она тоже?

Сердце теперь не подчинялось ей, не слушались, назойливые слезы. Ну, конечно, же, почему она не подумала об этом раньше? Значит здесь… Вот на этом суровом острове. Теперь она дышала тем же воздухом, что и они когда-то, видела то же, что и они. Она встала и подошла к окну. Ветер за день разогнал все тучи и на нее смотрело черное, усыпанное великим множеством ясных звезд, небо. Было очень холодно, даже для северного лета, так что если подышать на темное стекло, оно покрывалось крохотными капельками.

Утром показалось нежное, девственно-голубое небо и неяркое солнце. Оно было таким чистым, что вселяло надежду даже в самые отчаявшиеся сердца. Так казалось Маше. Она уже несколько часов бродила между печальными и такими одинокими строениями, дотрагиваясь пальцами до холодной облезшей штукатурки, кое-где оголявшей красные кирпичи. Старинные деревянные двери были изъедены червями, колокольчики над ними, ручки да запоры все давно заржавели и не менялись. Купола с крестами тоскливо возвышались над серыми строгими церквями, потеряв свой прежний смысл. Колокол молчаливо повис в ненужной звоннице, задумчиво рассматривая свои владения, и лишь монотонно гудел в его полой сердцевине ветер. Дальше, за высокой белой стеной, обрамленной колючей проволокой, терялся мир. Там бесследно исчезали люди. Там почили ее родители и, может быть, Вера Дмитриевна. Трудно, трудно понять, осознать, представить себе, хоть немного, что твориться там, за этой стеной.

Всего несколько дней провела Маша с отцом Петром на острове, но сколько нового и полезного узнала. Она увидела таких же мечущихся людей, как и она, собиравшихся тайно у Ивана Никифоровича, она увидела перевернутую наоборот действительность и вывернутые на изнанку истины. Но всеобъемлющий свет не могли уничтожить даже самые темные тучи. Он только разгорался все ярче и все сильнее в сердцах тех, кто знал о нем.



10.


Приехав ранним утром в понедельник, Мария нашла дом пустым. Дом излучал тревогу: чашка с недопитым чаем на столе, включенный в ванной свет, открытый ящик серванта и под ним – ворох перевернутых документов. Обычный беспорядок, но почему в такую рань никого нет дома. Часы… да – всего шесть. Маша стала внимательно смотреть на столы, на телевизор, на зеркало в прихожей – записки нигде не было. Она выбежала из квартиры и нажала на точку звонка соседской двери, произведя пронзительный механический звук. Через некоторое время, наспех натянув синие спортивные штаны, в дверях появился недовольный, разбуженный сосед.

– Федор Николаевич, простите, что разбудила…

– Ничего, ничего… – пытаясь проснуться, пробормотал заспанный гражданин.

– Вы случайно не знаете, где мои, а то никого дома нет – не знаю, что и думать…

– Так ведь, Марья Пална, – он замялся, – ведь, гм, в больнице оба.

– Как в больнице?

– То есть мальчик…, кажется, упал с качели, я ничего толком не слышал, а муж ваш с ним… – Маша судорожно сглотнула.

– В какой больнице?

– Кажется, в детской областной…, – Маша пустилась бежать вниз по лестницам, – постойте, Марья Пална, я вас подвезу!

Белые халаты, белые стены, не дающие ответа – все слилось у нее в глазах. Почему никто не может сказать, где ее сын! Сколько же можно посылать ее с одного этажа на другой, больше нету сил!

– Маша! – кто, кто зовет ее, она оглянулась, – Маша! Я здесь! – среди толпы глаза ее, наконец, отыскали Колю. Как же невыносимо долго пришлось бежать вниз по лестнице.

– Что, что с Пашей?! – Она заметила, какие тени пролегли под его глазами, она заметила, как много красных извивающихся ниточек в их белках. Он был небрит уже несколько дней. Коля устало нахмурился.

– Качели… ну, знаешь, есть в детском саду такие качели, «горка» называются, он, он с самой верхотуры на бетонную площадку упал. Перелом руки и…

– И что? – Машины глаза стали огромными – она жадно ловила каждое его слово.

– Он уже вторые сутки не приходит в себя и пока не известно, сможет ли он ходить: что-то с позвоночником, врач тебе лучше объяснит… – он тяжело выдохнул. Маша пыталась справиться со слезами, но они так заполнили глаза, что уже не могли удержаться и покатились по щекам.

– Отведи меня к нему.

Какое маленькое, хрупкое тельце. А как он загорел: на фоне белых простыней просто индеец! Родной, сколько разных трубочек обвили тебя – просто как змеи, сколько повязок! Ручка в гипсе – одни пальчики выглядывают – такие крошечные; ногти уже длинные – подстричь надо бы… хорошо, что палата солнечная, и тебя рядом с окошком поместили, так что небо голубое видно. Оно такое нежное, как на островах. Тебе бы понравилось там. Там, правда, нет пиратов, но зато там много церквей, которые ты еще не умеешь рисовать, а еще там есть тюрьма, где умерли твои бабушка с дедушкой. Когда-нибудь я свожу тебя туда. Когда-нибудь… Господи неба и земли! Велики деяния Твои и праведен Суд Твой! Призри на чадо Твое и если есть на то воля Твоя – исцели его! Скажи ему: «встань и ходи», как сказал Ты расслабленному. Знаю, Господи: справедлива воля Твоя и да будет на все воля Твоя. Знаю, Господи, верую. Верую.

– Мама? – Мальчик открыл глаза и удивленно озирался по сторонам. – А где она?

– Кто, она, милый?

– Волчиха…а почему ты плачешь, мама?

– Я? Я уже не плачу, не плачу, сынок. Расскажи мне лучше о волчице.

– Она меня схватила своими большущими зубами, и хотела унести. Далекоо-далеко!

– За тридевять земель?

– Да! Но я ей сказал, что моя мамочка будет плакать без меня и она тогда отнесла меня обратно, – Паша серьезно сдвинул брови, – нет, ну, она вовсе не злая, эта волчиха, она очень даже добренькая, она, она, она хорошая, мама, честное слово!

– Я тебе верю, сыночек, верю…

– А где мой папа?

– Он устал и пошел домой отдохнуть.

– Мам?

– Что?

– Я хочу манную кашу.

– Хорошо.

Здоровье вернулось к Паше не сразу. Еще некоторое время ноги не хотели его слушаться, были слабыми и неуклюжими, но это продолжалось не долго и он вышел из больницы еще более здоровым, чем был прежде. «Очень крепкий мальчик, – говорили доктора, – невероятно быстрое выздоровление!», – повторяли они, восхищенно качая головами в белых шапочках, а Паша не уставая твердил никому непонятную фразу: «Это меня моя мамочка вылечила – она у меня волшебница!», – и очень злился, если ему не хотели верить. Маша не придавала особого значения словам сына, но когда на это обратил внимание отец Петр, задумалась. Понимание происшедшего, или же просто приближение к нему, сначала испугало ее. Но, единственно верное в этом случае, великое чувство благодарности, само, как-то поселилось в ее сердце, и, после, она смотрела на все происходящее уже в свете его лучей.

Не то, чтобы работа в областном абортарии приносила Маше одни только несчастья, просто она никак не могла выработать в себе привычку с легкостью относиться к происходившим вокруг узаконенным массовым убийствам. Не могла, да в общем-то, и не хотела. Каждый день смотрела она в лица несчастных, а они были такими разными! Еще более разными они оказывались в послеоперационных палатах, куда ее и определили поначалу. Когда она начинала осмотр, в мозг закрадывалось страшное слово: «пустые», за ним следовало неизменное «бедные». Она в душе плакала с теми, кто горько всхлипывал в подушку, вытирая горячие слезы вафельным больничным полотенцем с министерским штампом; искренне она жалела и тех, которые спокойно почитывали журналы, болтали, или беззаботно смеялись. Они еще не осознали весь ужас происшедшего, но ведь, осознают же, и тогда, сколько слез прольется из их глаз…а если нет? Что если они не смогут понять? Что же вы натворили, что же вы наделали, глупые! Да и она сама – какие страшные мысли вертелись в ее голове всего несколько лет назад! Она сама чуть было не упала…даже подумать страшно, что было бы если бы…- и тут она обычно зажмуривалась, как будто от боли, от сильной боли внизу живота.

Маша старалась быть участливой и заботливой, но понимала, что, оставаясь в этом отделении, не сможет ничем помочь. А сколько слов было у нее для каждой из пришедших! Но слова эти были уже не к месту. Главврач, тем временем, не соглашался перевести ее в приемный покой.

Однажды, у одной пациентки после операции открылось сильное кровотечение. Маша спасла ей жизнь. Только никто этого не заметил, так же, как и в Пашином случае, да, верно, так оно и лучше. Лишь сама пациентка, по имени Надя, навсегда стала самой преданной Машиной подругой. Волей случая, в ту ночь дежурила Маша. Тогда она уже знала, что делать, она была готова, и твердо верила в то, что сможет помочь. Маша почувствовала, как много в ней тепла и силы, но в то же время, она прекрасно осознавала, что сама она – никто, и все творит Бог. Все это было лишь началом никому не понятных исцелений. Зачастую, даже сами выздоровевшие ничего и не подозревали. Просто вставали и уходил, на их место приходили другие, но обязательно приходили. Не помогали и зловещие плакаты, изображавшие сломанные цветки, выкорчеванные деревца и тому подобные символически страшные изображения, предостерегавшие от необдуманных поступков. Ни нежнейше розовые эмбрионы, задумчиво плавающие в маленьком космосе уникальных фотографий, ни упоминание о том, что у ребенка, размером с горчичное зерно уже робко бьется сердце почему-то не останавливали большинство приходивших. Маше было страшно жить в диком лесу, где обитали животные, жестокость которых переходила все границы. Животные прикрывались порядочностью и интеллектом, пытались стянуть на груди лохмотья нравственности и чести, забывая о том, что давно выбросили тяжелый, да и не нужный, как им казалось, ящик с надписью: «не бросать – любовь!». Они дико рычали, если кто-то отбирал их кусок мяса, но они были слишком трусливы и скалили зубы только когда соперник отворачивался. И это – жизнь, полная радости и зла. Трудно научиться в ней жить, трудно научиться видеть свою причастность ко всему плохому, и не петь себе дифирамбы за каждый мало-мальски положительный поступок.

Прибавлялись морщинки и заботы. Ушел из жизни отец Петр. Ушел так тихо и спокойно, как многие хотели бы уйти. Рос сын. Время медленно протекало, или, скорее, стремительно уносилось – так было всегда. Но Мария Павловна имела потрясающую способность обнаруживать в серости будней бесконечно разнообразную гамму цветов и заставлять других людей открыть глаза и увидеть их. И, несмотря на сединки во все еще черных, густых волосах, она будет Машей, ведь человек стареет только тогда, когда душа его приобретает отдышку, остеохондроз, бессонницу, морщины и подагру. А все это происходит даже с блистательно молодыми людьми.

Стена не сдавалась, а снова и снова вырастала на Машином пути, заставляя ее набивать ноющие шишки. Но она все-таки не зря старалась: в ее практике с машиной убийств покончено. Теперь она делала то, что всегда хотела: дарила надежду и веру. Пусть на каком-то маленьком промежутке вселенной и вечности, но все же. Кроме всех остальных, благополучных и уверенных в себе, к ней приходили маленькие, запуганные обществом женщины, которым то же общество внушило, что они «пока еще не готовы стать матерями». Кроме слов убеждений и увещеваний, кроме той огромной любви, которую она дарила, им нужна была несколько более материальная опора. Зачастую, именно материальная сторона становилось решающим фактором в принятии важного решения: жизнь, или смерть. Но предоставить эту самую опору было не в ее силах.

– Противно говорить пустые слова, – жаловалась она Коле, – что же делать несчастной девчонке, которую не желают видеть родители? Куда ей одной с ребенком податься. Да, что я? Старая как мир история: видно – грех, не видно – нет! Тупоголовое общество, прости, Господи! Сил моих больше нет. Одна девочка ко мне пришла недавно… до чего миленькая, ты бы видел, перепугана бедняжка до смерти: последний класс школы еще не закончила, а уже – беременна. Классическая ситуация: отец и мать – люди старой закалки, коммунисты, и прочее, прочее, прочее. Девчушка рыдает, на нервах вся. – Маша замолчала и о чем-то думала некоторое время. Коля ее не прерывал – ждал.

– Я вчера ходила к ее родителям. Думала, поговорю, успокою, объясню все как есть, открою глаза на правду. Какое там! Люди, не желающие слушать. Они мне говорили о «запятнанной чести», «несмываемом позоре», «коммунизме»…представляешь себе стены? – он кивнул, – Это они. Не знаю, как я могу ей помочь. Да, и таких, ведь, много!

– Пусть пока поживет у нас, – отозвался Коля, – а, что, Пашка все равно сейчас в лагере, место у нас есть.

– А я боялась предложить, думала, ты не согласишься, – она улыбнулась, – вот ведь ты у меня какой. Что бы я без тебя делать стала? Даже подумать страшно…но что же потом?

– А зачем думать о том, что будет потом? Потом видно будет.

 

Этот случай был не первым и далеко не последним. Случай, когда больше некуда идти. Когда любой, мало-мальски желающий справедливости человек, начинает задумываться над положением вещей в мире, он попадает в тупик, из которого пытается выбраться всеми мыслимыми и немыслимыми способами. «Ну, если всем этим несчастным, маленьким и большим женщинам некуда больше идти, – думала Маша, – должно же быть хоть одно место в этом жестоком мире, где их будут ждать? И если этого места еще нет, мне придется его придумать. Надо построить дом для тех, кому некуда больше идти…может быть, тогда, убийств на Земле станет меньше…».



11.


После долгих раздумий, после обсуждений проекта с ближайшими друзьями и единомышленниками, начались заунывные и безнадежные обивания порогов. Тогда жизнь стала казаться Маше какой-то безумной детской игрой, где все ходы распределены заранее, а следующий шаг зависит только от количества выброшенных костей. Здесь все подчинено особым, внутренним правилам игры, ничем не обоснованным и никому непонятным. «Прием закончен», «запишитесь у секретаря», «вы не по адресу», «обратитесь к товарищу №», «ждите ответа», «это не целесообразно», «это не идет в ногу с идеями коммунизма»… Несколько мучительно нескончаемых лет прошли под раздражающий аккомпанемент этих избитых фраз, пока не пришел, наконец, твердый отказ и полный запрет на какие-либо дальнейшие разработки проекта. Это был день траура, день печали, день отчаяния в Машиной жизни. Но это маленькое письмецо не было единственной для этого причиной. Пашу забирали в армию. Пашу – ее маленького, но уже такого взрослого сына. Этого мальчика, который с той самой секунды, когда открыл глаза в новом мире, стал видеть его иначе, чем окружающие, и совсем не так как она. И этот мальчик, который боялся сорвать цветок, чтобы не сделать ему больно, который еще два года назад так отчаянно рыдал, уткнувшись в ее колени, потому что его любимое Большое Озеро становилось все грязнее и грязнее по вине его братьев – людей, должен наконец перестать плакать и стать мужчиной. Стать мужчиной означало по мнению народа научиться убивать, или же быть убитым самому.

Давно уже печальными стайками прилетали из чужой, басурманской стороны серые самолеты, наполненные до предела отяжелевшими от горя письмами, повестками и гробами. Уже семь лет мерзкое чудовище по имени Афганистан требовало себе в жертву лучших сынов отчизны. Оно проглатывало их в свое ненасытное чрево, а затем изрыгало либо совсем безжизненные тела, либо, лишенных конечностей, нервов, психики людей. Дразнили это животное свои, они же его и разбудили ранее. Целое поколение культуры отдавало ему дань песнями, плачами, стихами, фильмами. Оно своевольно омолодило кладбищенские надписи и смеялось над рыдающими женщинами в черных платках, требующими вернуть домой их сыновей. Казалось, этому никогда не будет конца. Смерть детей была еще абсурдней, потому что умирали они за чужую, неизвестную никому землю. Зато, как ведь обогатился фольклор! Сколько трагично-романтичных песен-историй о предательствах девчонок, которые так и не дождались своих возлюбленных, доблестно сложивших головы на полях сражений, горланили по вечерам дворовые мальчишки, яростно рассекая струны охрипших гитар. А, между тем, серыми призраками-тенями, скитались по жизни в поисках чего-то, что уже не вернуть, те, кто выжил – перемолотые, перекроенные, другие, чужие мальчики. Быть может, злые шаманы вражеских племен, каким-то особым волшебством украли их души, а пустые оболочки, тела, отпустили назад, к близким и родным? Там эти оболочки мучались и скрежетали зубами в поисках самого главного – своей души. Тем, чьи души были достаточно сильны, чтобы выдержать страшный вражеский плен, посчастливилось отыскать их… Но остальные…

Маша потеряла ту тоненькую ниточку, которая раньше связывала ее с реальностью. Все свободное время она проводила, разглядывая картины сына. Их накопилось так много! Вот он первый раз взял карандаш в руки. Она уже тогда поняла, что он станет художником. Чем старше он становился, тем четче проявлялась его индивидуальность, яснее становился его язык, и его действительно понимали. Маша умышленно не отдавала Павла в художественную школу с раннего детства. Ей не хотелось, чтобы кто-то повлиял на его особый стиль. И потом никто уже не мог переломить его упрямый нрав и великолепную самобытность. Не всем учителям это нравилось, но он выстоял. Павел очень много работал. Особенно любил он писать на природе, становясь частью ее. Он сливался с пейзажем, был деревом, или тонким ручьем, облаком, или горой. Это придавало его картинам иллюзию бесконечности: казалось, рамка не прерывает изображение, но оно незримо продолжается за ее пределами. Что-то совершенно новое присутствовало в его живописи, ведь он еще не отказался от излюбленных символов, но научился искусно вплетать их то в портрет, то в пейзаж. Может быть, поэтому портреты очень часто получались до страшного живыми, и, вместе с тем, какими-то «не от мира сего». До того, как он ушел, у него уже состоялись две персональные выставки; третью, посвященную библейским сюжетам, он готовил.

Это было тяжелое время. Оно тонуло в тумане слез и в серном запахе Пашиных писем. «Здравствуйте, мамочка и папка…Приветствую вас, мои далекие самые близкие…Привет вам, любимые родители… тону в жаре и в автоматном дыму, но держусь… полезный опыт – здесь все такое другое…устал…звезды не похожи на наши… женщины смуглые, как гречишный мед…может быть правильно… как мое Большое Озеро?…». Паша слал быстрые фронтовые зарисовки: то авторучкой, то угольком, то огрызком карандаша. Дюны, аулы, яркое солнце, да, да, оно было ярким, вне сомнения, даже если рисовалось обычной ручкой.

Было бы совсем тяжело, если бы на вокзале не открылся старый храм. Машу тянуло туда, ей было там хорошо и спокойно, спокойно, как нигде, и она знала: если верить, ее сын будет жить. Постепенно приход стал ее жизнью. Толпа бегущих и суетящихся людей становилась незаметной и тихой, она не мешала ее мыслям и ее настоящей жизни. Новый священник, отец Иоанн, был молодым, образованным человеком, очень чутким и очень терпеливым. Он никогда не раздражался, если кто-то чего-то не знал и запрещал гнать нескромно одетую молодежь. Он твердо верил, что если уж люди зашли в церковь, значит что-то их туда потянуло. Пусть даже это что-то было праздным любопытством, все равно, не стоит отвращать и озлоблять юные сердца, ищущие приют. Он хотел, чтобы зашедший человек почувствовал великую любовь, и больше не смог уйти. И так происходило изо дня в день – приход рос. Машина жизнь вращалась теперь вокруг одной, единственно верной для нее цели. Множество умных, интеллигентных людей приходили туда и находили общую основу, приезжали монахи и монахини из новообразованных монастырей, делились своей радостью и заботами.

В один из радостных послепасхальных дней, на выходе из храма, Машу окликнула старенькая, сгорбленная монахиня.

– Машенька? – казалось, старушка знала ее, но не была уверенна, она ли это.

– Да, сестра, – Маша заглянула в ее глубокие, почти выцветшие серые глаза, – меня зовут Маша, а вас как?

Женщина волновалась и на глазах ее выступили слезы. Она все смотрела на Машу, переводя взгляд с лица на волосы, руки. Она дотронулась до Машиной руки своей, сморщенной, мозолистой, с искривленными старостью и трудом пальцами.

– Ты не узнаешь меня, девочка? – ее, до сих пор красивые, брови сошлись на переносице в молящем выражении.

Маша напряженно всматривалась в черты ее лица. Особенно знакомыми ей показались мягкие серые глаза, но место встречи с ними было где-то далеко, будто во сне, оно пряталось от нее, не желая открываться. Маша покачала головой и попыталась улыбнуться. Затем медленно и неуверенно произнесла:

– Вера…Вера Дмитриевна?… – это было невероятно, нереально.

 

– Сестра Вера, – поправила ее монахиня и улыбнулась, а Маша, незаметно для себя самой стала плакать.

В тот день, в маленьком кабинете отца Иоанна, каждая из них пережила все эти годы заново.

– Паша через месяц приходит домой. Навсегда. – Маша волновалась, – вы, ведь, приедете еще, правда? Господи, как же хорошо, что вы меня нашли Вера, сестра Вера. Все эти годы я все время думала о вас: где вы, что с вами…вы ведь приедете еще?

– Непременно приеду!

 

Павел приехал, не предупредив, но, подходя к двери, Маша уже знала, кого увидит. Она плакала. Плакала так же надрывно как и все остальные матери. Она гладила его шею, плечи, доставая своей головой ему только до подбородка. В один прекрасный момент она поняла, что сжимает пугающую пустоту рукава, в отчаянных поисках содержимого – руки и, не находит. Она вопросительно посмотрела на сына, будто он мог дать ей какое-то иное объяснение отсутствия этой части его тела.

– Не плач, мамочка, ну, ну, не надо, – он погладил ее уцелевшей рукой по голове, – жалко, конечно, что правая, но я, не поверишь, уже научился есть левой, да и писать почти так же могу. Не надо, мама, пожалуйста, а то я сейчас тоже заплачу…

– А папа, папа сейчас придет, – вытирая глаза быстро проговорила Маша, – он в магазин за хлебом только что вышел, а вот и он!

– Эй, Маша, говорят, тут мой сын вернулся! – прокричал он с порога, – Я даже хлеба купить не успел – Федю повстречал, а он говорит мне: «Что ты здесь стоишь, там Пашка твой приехал…»

– Папа…

– Ничего, ничего сынок, главное, что ты живой вернулся. Мой сын вернулся живым…

– Папа, что с тобой?

– Коля! – Он крепко схватился за предплечье левой руки и она усадила его на стул.

– Ничего… – Коля отдышался, – сердце немного шалит. Все уже прошло, все прошло…



12.


С Павлом, «художником без руки», я познакомилась почти сразу по его возвращении из Афганистана. Ему было двадцать два, но его виски были полностью седыми. Он не мог найти свою душу.

Как-то, дождливым сентябрем, одиноко бредя по улице, он повстречал нашу веселую кампанию, и стал одним из нас. Одним из тех, кто живет с единственным желанием – уколоться. Это случилось с ним почти так же, как и со всеми обычно происходит: наркотик помогал ему забыться, возвращал то неповторимое, что он отчаянно стремился вернуть – себя самого, который не знал ни войны, ни смерти, который имел руку и мог творить свой собственный мир, наполненный образами, тоже, не знавшими смерти. Но реальность очень скоро ворвалась и в этот мир забытья, ведь нет ничего более безнадежного, чем попытка обмануть себя – я пыталась, я знаю. Мать водила его с собой на службы, заставляла его писать картины левой рукой – она будила его, чтобы он жил, а мы снова и снова затягивали его в мир сна, мы думали, там ему будет лучше.

В дождливую, сырую погоду у него ныли суставы, и болела та часть руки, которой больше не было.

– Мама, Мамочка! – просыпался он ночью в поту, – Мама! – Кричал в страхе и отчаянии он, и она прибегала и клала его голову себе на грудь, а он плакал и не мог остановиться. – Ма-ма, я, я опять его убил, ты-ты-ты, слышишь?! – Он уже кричал – Я опять убил этого мальчика, но я же кричал ему: «отойди!», я кричал ему, мама, я же кричал ему: «отойди!», я же кричал ему, я кричал, я же крича-а-ал! – Его била дрожь и слезам не было конца.

– Эта рука, этот проклятый обрубок, она издевается надо мной! Мне все время снится, что я держу в ней кисть, ем, дотрагиваюсь до твоих волос, мама, а они у тебя такие ласковые. А теперь она чешется! О, если бы ты знала, как она чешется!

– Где чешется, сынок?

– Ладонь, ладонь очень чешется, мама.

– Я почешу, почешу и все пройдет. Все пройдет, слышишь?

Их страданиям не было конца. Мария измучилась, не спала ночами. Казалось, ее сын никогда не станет прежним, ну, хорошо, не надо «прежним», но, Господи, пусть ему станет легче! Пусть он забудет весь тот ужас (возможно ли его забыть?), дай ему силы, Боже!

Однажды Паша не пришел ночью домой, а утром его нашли умирающим от передозировки, в одном из подъездов здания. Всю дорогу до больницы она молилась – больше ничто помочь ему не могло. И вот, она снова в палате, держит твою руку, теперь такую большую и крепкую, всю израненную, покрытую шрамами, родную… Живи, слышишь, живи, во Имя Бога – живи!

– Не надо… мама, не надо, – он слабо зашептал, – мамочка, отпусти меня, дай мне уйти. Я не могу так больше, – слезы покатились из его глаз, – мне плохо здесь, отпусти меня, там мне будет легко…Мне страшно, мама, мне очень страшно! Позови…

– Кого позвать, сынок?

– Позови отца Иоанна… – она кивнула головой.

 

Павел умер в сентябре, после почти полуторагодичной борьбы за себя, за свою душу. Он нашел ее и оставил этот мир после слова «аминь». Он больше не напишет картин; его просто больше здесь нет.

Горе придавило души родителей десятитонными обломками прошлого. И если Маша смогла их нести, черпая силы в жизни другой, духовной, то для Коли груз оказался не под силу. Его душа не выдержала ярких воспоминаний, не выдержало скорости перемен и его задыхающееся сердце – оно устало и остановилось. Зимой Маша осталась одна.

Было в ее печали и некоторое удовлетворение. Тихое горе не давало думать о ненужных вещах, оно помогло ей стать еще ближе к горю других людей, принимать их несчастья, как свои. После зоны отчаяния, она однажды поняла, что независимо от внешних изменений в ее жизни, главная цель – пройти лес достойно – остается. Пройти, и помочь это сделать другим. Маша снова почувствовала в себе достаточно силы для этого, как и много лет назад, сидя в поезде, оторвавшем ее от семьи.

Весной, когда растаял снег и вскрылись реки, когда мир родился заново, Маша просила благословения отца Иоанна на возобновление жизни в разрушенном женском монастыре, расположенном в пригороде. Он дал свое согласие.

Прошелестело много бумаг и дней, прежде чем новые насельницы оживили обитель под руководством игуменьи Марии. Почти разрушенные, сгнившие корпуса зацвели любовью и светом. Новая белая известка покрывшая красные кирпичи высокой ограды радовала проходивших мимо людей. Маша, матушка Мария, всегда помнила о бредущих по бескрайним дорогам жизни людях: кто в поисках души, кто в поисках пристанища для себя и крохотной жизни, так быстро растущей внутри и требующей так много тепла и любви. И все долгие годы: в моменты отчаяния и радости, мечты о ДОМЕ ДЛЯ ТЕХ КОМУ НЕКУДА БОЛЬШЕ ИДТИ, освещали ее путь.

Много трудов было положено, и вскоре этот ДОМ врезался крепким фундаментом в землю и вознесся надеждой высоко-высоко в небеса, такие чистые и нетронутые, что будили даже самые заснувшие сердца.




Иерусалим, 2001г.






 

 


Рассылки Subscribe.Ru
Подписаться на NewLit.ru

 
 
 
 
 
  Интересные биографии знаменитых учёных, писателей, правителей и полководцев
 

 

Новости Авторы Проза Статьи Форум Карта
О проекте Цитаты Поэзия Интервью Галерея Разное
На Главную
  • При перепечатке ссылайтесь на NewLit.ru
  • Copyright © 2001 – 2006 "Новая Литература"
  • e-mail: NewLit@NewLit.ru
  • Рейтинг@Mail.ru
    Поиск