На Главную
Новости Авторы Проза Статьи Форум Карта
О проекте Цитаты Поэзия Интервью Галерея Разное

 


        Ирина Логинова


        Исповедальный список


        Рассказ





Ирина Логинова. Исповедальный список. Иллюстрация



Я пытаюсь понять, почему же во сне я не могу оторваться от земли? Недавно летала уже взрослая, тяжелая и усталая, среди бликов солнца, среди свежей листвы больших не спиленных тополей, и подняться выше крон не могла. Под сенью и одновременно под сетью ветвей было прохладно, но хотелось выше, а я не могла распутать ветви.

И еще раз я поднялась – под потолок комнаты. Села на шкаф. Вот и все. Я выросла. Я достигла потолка. И увидела, как осела мягким покрывалом пыль, а в углах, снизу не видная, соткана паутина.

 

…Лекарства ровно 125 граммов, как чая в упаковке. Да только на что оно сгодится? Всех не успокоишь, не угомонишь. Он стонет во сне, как младенец. Она – дитя – смеется, как искушенная женщина. Я плачу, не смыкая глаз.

– Гони эту сволочь, – говорит телевизор. Как удачно. Она засидела мои мысли, словно муха, черноватая, плотная, чересчур плотная, с подернутыми бензиновой влагой глазами.

– В чем смысл и цель вашего существования? Или я такая темная? – Да, вы темноватая: цвет одежды, цвет машины, цвет волос. Эх, в лоб закатать бы, чтобы стало светлее! Да, чересчур плотная, но пустая.

…Я всегда сбиваюсь с шага от удивления: надо же, идет по коридору, а не висит под потолком… Ведь так раздута в груди и в области шеи, что должна оторваться от пола, а идет обыкновенно, будто имеет центр тяжести. Гони, гони ее прочь! Пусть стрекочут кузнечики, догоняя ее на полусогнутых. – Вы не забыли внести себя в список? На кого стукнуть? Кто вам не нравится? Мы его, ах, ее, головой в мешок или письмо написать? Ах, эту? Да с этой мы махом, она и пьяная на работу приходила, и родственников везде протаскивает, да и в командировки не любит ездить. Головой она работает, а мы?.. Чем, она сказала? Так и сказала? Да мы все как навалимся! А зачем ей дышать? Задохнется парочку раз, головенка-то и отвалится. Пусть-ка тогда поработает как все. Да мы за вас… Что еще сделать? На колени? Да, так намного удобнее. Надо же! И вид такой замечательный!

…Какие слова приснились! Успела записать. Жестокие. Аккуратные. Эх, мать, она ведь тоже женщина. Плачет, небось, курит, захлебываясь дымом. Безжалостная ты. На себя посмотри. Тащишься по коридору, словно пьяная старуха. Деньги не умеешь зарабатывать. Беги, в ноги упади! Поплачете вместе, высморкаетесь в один платок. Все и наладится. Будет ясно и тепло, как минувшей осенью. Выключи телевизор. Там разгоняют палками летающих плачущих женщин.

…Стало тихо. И по радио сказали: «Травиата» должна прозвучать в Хиросиме». Жизнь продолжается.

…В прошлую субботу один маленький человек пытался установить гармонию всего лишь в одном вагоне электрички. Мужичок-с-ноготок, в длинном пиджаке, на лацкане которого висел орден Великой Отечественной войны. Казался он на таком теле больше обычного.

Глаза у мужичка блестели, курить хотелось, а одному разве весело?

– Ты пойдешь со мной покуришь, а ты мне закурить дашь. Ты сюда пересядь, здесь твоему ребеночку дует, а ты…– и молча, но несердито крутнул здоровенного мужичищу, разлегшегося на лавке, за ногу, да так, словно не была она толстая и тяжелая. Мужичина с похмельного просонья так и не понял, что за сила его развернула и посадила, а мужичок-с-ноготок уже летел по проходу, стреляя сияющими глазками, и маленькими ручками исправляя мелкие непорядки.

…И вдруг он сгинул. На Развилке, что ли, вынесло его по воздуху из вагона, и все прямо на глазах начало разваливаться и рассыпаться. Перестали ласково улыбаться друг другу люди, кивая на чудо в огромных сапожищах. Откуда-то опять понесло злым сквозняком, пьяный мужик завалился на лавку, захныкали дети, заругались женщины. Жизнь продолжается.

Лежит умирающий мальчик –

Глаза, как две синих луны,

Тоскою о смерти полны.

Волос кружевной одуванчик

Развеян по белой поляне

Подушки с оборками сна…

А кто-то глядит из окна

И шепчет о вечном обмане…

А кто-то чуть-чуть занавеску

Отдернул уже…


…Автор стихотворения, екатеринбургский поэт Слава Бальмонт болел, но был далек от отчаяния. Да, у него не было уверенности, что его стихи и рассказы скоро напечатают, зато были друзья, которые дорожат его стихами, пишут на них музыку и поют. Друзья решили везти стихи в столицу нашей Родины Москву.

…Ночью, задремывая под неясные шепоты палатной сестры, Слава внезапно просыпается. Над ним нависает высокое и пустое окно. В правом верхнем его углу медленно плывет красная точечка: самолет. Его стихи вот так же проплывут над землей на высоте 9 тысяч метров. Слава улыбается и засыпает.

 

…Огромный, пустой в этот час и на этом этаже, дом погрузился во тьму. Через дорогу дремлет лес, трамваи или застряли на кордоне, или в страхе столпились у подножия горки. Шары света только снаружи. Тонкие металлические столбики, на которых они сидят, невидимы в густой завесе снега. Противоположная прозрачной стене – каменная, она отпечатала на шероховатой своей поверхности узоры тюлевого занавеса. Днем я не люблю это окно, стараюсь не обращать на него внимания. Хороши те, что меньше стены. Теперь они закрыты плотным мерзлым снегом. Когда ночной ветер бьется в эти тяжелые стекла, и они не кажутся надежной защитой. Снится, как, не выдержав собственной тяжести, они выпадают из оконной рамы, но не разбиваются от удара, скрепленные ледяным панцирем. Только чистое стекло в окне дает ощущение тепла и покоя.

…Но погоди: вот ветер разминется с морозом, чуть потеплеет – и эта ледяная кожура прорвется стрелками веточек, по стеклу раскинутся пейзажи, проявятся фантастические физиономии. Рассматривай тогда окно, как картину.

…Качается фонарик во дворе дома номер 20 на улице поэта Лермонтова в городке моего детства. Кончались каникулы. Я вывожу на тетрадке слова: ученицы 7 «б» класса такой-то школы, города, района, на 66-67 учебный год. И на чистом листе: «Седой Урал –опорный край державы». Бормочет телевизор «Рекорд», складывает бантиком губки кукольный диктор. Седой – это как? Старый? Или как теперь за окном – седые тяжелые ветки, поседевшие обвисшие провода, бородатый навес над крылечком, седой от 40 градусов мороза воздух?

...И мне снится Урал в облике огромного Деда Мороза с задубелым от холода лицом. Усталый старик в серых пимах, и весь наш город у него в рукавице. Тяжело ему нас держать, у одной только ТЭЦ чего трубища весит – круглая кирпичная махина. Сочинение и задано после экскурсии к этой трубе. Вот она и давит, никакая опора, никакой седой Урал-Дед Мороз – не вытянет, устало уронит рукавицу. Скоро я уеду в университет и забуду муки на заданную тему, нелепый свой сон и фонарик во дворе.

 

…Наш факультет был самый веселый. Мы могли бездельничать. А безделье – почти что свобода. Можно притвориться дураком и не услышать скрытую просьбу замдекана побольше рассказывать о настроениях курса. Можно пропустить лекции, на которых изучали журналистику как науку, потому что такой науки нет и никогда не будет, а будут только наитие и радость безудержного бреда. Научить этому нельзя, а можно немного поспать после изматывающего нервы ночного чтения, да и пойти подышать сырым свердловским снегом. Рукой осторожно отвести от лица тяжелую ветку и брать подмороженные дички губами, глотать их не жуя – так ломит зубы, и идти дальше, чувствуя, что внутри так же свежо и яблочно, как снаружи. А хочешь сладкого? Так вынырни из-под ветвей и подплыви к зеленому торту с белыми потеками. В следующем году он станет кремовым – тогда и откусишь от него ломтище, только вместо пропитанного ромом бисквита на зубах заскрипят штукатурка и кирпичная крошка. Это же балетно-оперный театр в рюшечках-оборочках с проглоченными – ням-ням – малиново-бархатными креслицами и буженинным буфетом.

Какая-то странная, перемешанная с тоской, радость, какое-то счастье разлито по всему городу до самого четвертого университетского этажа. Памятник Свердлову тонет в этой радости. Но ты ею не захлебываешься, плывешь и дышишь-дышишь ею, любовью, в которой вдруг явно проступает книжная дорожка. По ней вносит тебя в читалку и опускает на стул рядом с высокой полной девушкой в розовой кофточке. Цвет атласа медленно проступает на ее левой щеке. Она устала, но не она, а ты смежаешь веки под нескончаемый шелест страниц ее исторической книги.

– Спать надо дома, – ласково говорят в самое ухо, – у нас и так мест не хватает. В глазах у завзалом ни укора, ни злости. Плывешь в мраморный туалет, ткнешься тяжелым лбом в стекло и плачешь: почему же жизнь такая счастливая, почему так сладко-муторно пахнет на темной предчердачной лестнице? Голова раскалывается от радости, жизнь раскалывается на запахи, на звуки, на шепоты. Опять чья-то свадьба, и кто-то плачет за колонной, а ты замечаешь эти слезы и опускаешь глаза, нечаянно заступив за черту чужого горя.

А летом мокла в бумаге черешня, гнулись под дождем смородиновые кусты.

 

Сестренка мне говорит:

– Самое странное – пустые переходы к поездам, полные залы ожидания, ни одного поезда, все застыло, все сидят и никуда не двигаются. И объявляют по радио, что мест на все проходящие поезда нет. Ужас, кошмар какой-то! Ну, куда, куда вы едете в такое время? А ну все – домой, домой – слышите вы! 24-го – из Севастополя, 25-го – в Москве, 27-го – в Свердловске, 28-го – на вокзале, 29-го – из Свердловска в Новосибирск, 30-го – из Новосибирска в Барнаул. Почтовый поезд и единственный вагон, а нас – 500 человек. Но мы успокоились и поняли: праздник впереди. Всю ночь – милые голоса, нежные интонации. Все хорошо. Я еду к тебе.

 

Преклоненный перед безнадежным простором мокрого поля, Платонов плакал и говорил о простой и неисполнимой мечте: оказаться в купе игрушечного в своей нереальности поезда, и чтоб горела лампа, располагая к душевному разговору со случайным попутчиком. Уехать, говорить о другом или молчать. Платонов плакал и старел на глазах, и природа, вторя ему, теряла ленивую щедрость красок: обезлюдели поля, иссеченные дождем, поблекла зелень лесов.

Понятна мне сегодня тоска моего любимого Платонова? Какого рожна ему надо было? Что понесло его из теплого дома, из-за ломящегося от яств стола, от «многоуважаемого» шкапчика под лестницей, хранящего неиссякаемые запасы мадеры, – в поле, под дождь? Что за прекрасные дали мнились Платонову за горизонтом, обозначенным связкой зеленых вагонов? Платонов не знал. Чехов не знал. Мы так и не узнали, хотя сегодня, сейчас, мы с вами – в той самой дали, куда стремился Платонов. И если б нам столкнуться лбами – не испугали ли бы его наша тоска, а сверх того неизбывная злоба, порой – пустота, часто – безмыслие, и общая для всех – мучительная неуверенность во взглядах и движениях?

 

Уютный старый дом, утонувший в запущенном саду, где все заросло травой, так что и не поймешь сразу, откуда доносится голос человека, читающего газету. Река остановила свой бег. Дом затерялся на огромной российской равнине. И правда, как вычитал откуда-то самый недалекий и оказавшийся самым проницательным обитатель дома: «Россия – огромная заснеженная равнина, по которой носится лихой человек». Не так уж ты оказался неправ, Серж-дурындас. Зря смеялся над тобой умный и тонкий Платонов. Сколько их сейчас, лихих и просто несчастных, покинувших оскверненные насилием дома – носится по заснеженной равнине?..

 

Моя сестра – из обитателей того дома, что снится мне время от времени, и над которым я пролетаю и вижу отблески закатного солнца в ясном стекле высокого и узкого окна. Оно начинается едва не у самой земли и подпирает собой балкон третьего этажа. Там же живут мои родители, которые учили меня летать.

Я в синем плюшевом пальто с капюшоном и ботах. Ходить я уже умею. И теперь мама с папой специально уводят меня подальше от дома, чтобы я не робела. Это глухая, заросшая тополями, которые сроду никто не обрезал, улица имени 4-й пятилетки. Папа в габардиновом сером пальто, серой кепке в мелкую клетку, в широких брюках. Он коротко острижен, лицо худое, глаза большие и серьезные. А у мамы глаза чуть-чуть подпухшие, узковатые, и сама узость их как бы удерживает синий смеющийся блеск, носик курносый, волосы двумя валиками приподняты над висками. Пальто на маме драповое, коричневое, с огромными костяными пуговицами, похожими на поросячьи пятачки. Чулки толстой вязки и ботики на каблучках. Я смотрю на них снизу. Они высокие, папа повыше и потоньше. Сначала они ведут меня оба. Потом папа велит маме отойти метров на десять, а сам берет меня на руки и прижимает к себе, как бы не желая отпускать. От пальто и папиной щеки пахнет одинаково – теперь я знаю, что такой аромат дает смесь «Шипра» с «Беломором». «Лети, – говорит папа, – лети». И легко подталкивает меня. «Вверх, вверх». «Нет,– негромко вскрикивает мама, – не надо так высоко! Ко мне, ко мне. Я ловлю. Лети!» И я выправляюсь, словно боюсь провалиться, сорваться в небо. Возвращаюсь от мамы к папе. Мне жарко. Прямо в воздухе я стаскиваю с головы плюшевый капюшон, и тотчас ветер начинает подсвистывать у меня над ухом, словно птаха. А волосы, вспотевшие и распрямившиеся под гнетом, высыхают и завиваются в колечки. По спине, под плюшем и платьем из сатина, стекает горячая капля пота. Как раз между лопатками, из которых, быть может, вырастут мои крылья. И тогда я поднимусь над деревьями и увижу, как мои мама и папа стали крошечными. Словно дети лилипутиков, и бегут и машут мне руками, ручками, маленькими и тонкими, как лапки насекомых. И я, конечно, вернусь, потому что капли пота горячи как слезы и так тяжелы, что мне непременно придется вернуться.

И я возвращаюсь.




 

 


Рассылки Subscribe.Ru
Подписаться на NewLit.ru

 
 
 
 
 
  Интересные биографии знаменитых учёных, писателей, правителей и полководцев
 

 

Новости Авторы Проза Статьи Форум Карта
О проекте Цитаты Поэзия Интервью Галерея Разное
На Главную
  • При перепечатке ссылайтесь на NewLit.ru
  • Copyright © 2001 – 2006 "Новая Литература"
  • e-mail: NewLit@NewLit.ru
  • Рейтинг@Mail.ru
    Поиск